Николай Гоголь - Повести
В новой редакции “Портрета” Гоголь отошел от прежнего мифологизма и апокалиптических образов. В эстетическом плане, в плане разработки и совершенствования собственного творческого метода, Гоголь, по сравнению с его позициями 30-х годов, прошел большой путь вместе с демократической мыслью, вместе с критикой Белинского. Но наряду с тем новая редакция “Портрета” свидетельствует и об углублении противоречий в мировоззрении Гоголя.
Единственный критический отзыв, который мы имеем по поводу новой редакции “Портрета”, принадлежит тоже Белинскому. В полемической статье “Объяснение на объяснение” 1842 г., направленной против К. Аксакова, по поводу его критики “Мертвых душ”, Белинский подчеркнул, “что непосредственность творчества у Гоголя имеет свои границы и что она иногда изменяет ему, особенно там, где в нем поэт сталкивается с мыслителем, т. е. где дело преимущественно касается идей”. Переходя далее к новой редакции “Портрета”, Белинский писал: “Первая часть повести, за немногими исключениями, стала несравненно лучше, именно там, где дело идет об изображении действительности (одна сцена квартального, рассуждающего о картинах Чарткова, сама по себе, отдельно взятая, есть уже гениальный эскиз); но вся остальная половина повести невыносимо дурна и со стороны главной мысли, и со стороны подробностей”. Детально проанализировав вторую часть “Портрета”, Белинский заключал: “А мысль повести была бы прекрасна, если б поэт понял ее в современном духе: в Чарткове он хотел изобразить даровитого художника, погубившего свой талант, а следовательно и самого себя, жадностию к деньгам и обаянием мелкой известности. И выполнение этой мысли должно было быть просто, без фантастических затей, на почве ежедневной действительности: тогда Гоголь, своим талантом, создал бы нечто великое. Не нужно было бы приплетать тут и страшного портрета… не нужно было бы ни ростовщика, ни аукциона, ни многого, что поэт почел столь нужным, именно оттого, что отдалился от современного взгляда на жизнь и искусство”. (“Отечественные Записки” 1842, кн. II; ср. Соч. Белинского, VII, стр. 439–440).
ШИНЕЛЬ
Самый ранний из рукописных отрывков “Шинели” РМ3 [См. Отчет московского Публичного и Румянцевского музеев за 1879–1882 гг., стр. 46–47; Соч., 10 изд., VII, стр. 867.], еще носящий другое заглавие — “Повесть о чиновнике крадущем шинели”, — в основной части написан, по верному определению Тихонравова, почерком М. П. Погодина; тот же почерк находим в тех письмах Погодина, где, как в данном случае, он старался писать возможно четче (ср. его письмо к гр. Уварову 1838 г., архив Пушкинского Дома, 21. 220. CXVIб).
Из немногочисленных поправок Погодина (они все сохранены в самом тексте отрывка) можно усмотреть, что текст не списывался им с другой рукописи, а записан под диктовку (как предполагал уж и Тихонравов); очевидно, всё написанное Погодиным ему продиктовал сам Гоголь, подобно тому как, например, диктовал он Анненкову “Мертвые души”. Как указал Тихонравов, эта диктовка могла иметь место только в 1839 г., в Мариенбаде, куда Погодин прибыл, согласно его “Дневнику”, 8 июля и, застав уж там Гоголя, провел вместе с ним, в одной комнате, целый месяц (до 8 августа), — “месяц спокойствия и праздности”, по собственным его словам. [См. “Год в чужих краях (1839). Дорожный дневник М. Погодина” III, М., 1844, стр. 75–79.] Тут-то и мог быть им записан, под диктовку Гоголя, первый набросок “Шинели” (“Повесть о чиновнике”). Этому есть подтверждения и в “Дорожном дневнике” Погодина, и в содержании самого наброска. В Мариенбаде, как явствует из “Дневника”, Погодин и Гоголь застали множество русских, среди которых немало было как-раз чиновников. Потому-то тип чиновника в мариенбадских записях дневника Погодина и отмечен несколько раз. Таким образом, чиновничья русская среда, окружавшая Гоголя и Погодина в Мариенбаде и освежавшая воспоминания Гоголя о России, как нельзя ближе соответствовала среде, изображенной в “Шинели”, вплоть до совпадения самых мест службы: упоминаемый Погодиным горный корпус — едва ли не тот “департамент горных и соляных дел”, который упомянут в одном из ранних набросков повести. Надо еще прибавить, что оба, и Погодин, и Гоголь, особенно сблизились там тогда с некиим Бенардаки (прототипом, как думают, Костонжогло), занимательные рассказы которого Погодин называет “лекциями о состоянии России” и отмечает чисто художественный интерес к ним со стороны Гоголя. Из рассказов Бенардаки “об разных исках” мог быть почерпнут, между прочим, и материал для гоголевской повести, тем более что Погодину запомнился одновременно анекдотический характер этих рассказов. В самом содержании погодинской записи можно тоже отметить одну подробность, свидетельствующую о возникновении ее за границей, не раньше знакомства Гоголя с Римом. Имеем в виду “особенное искусство” безименного пока героя-чиновника “идя по улице, поспевать под окно в то самое время, когда из него выбрасывали какую-нибудь дрянь”, — мотив, перешедший потом и во все дальнейшие редакции “Шинели”, но возникновеньем своим, несомненно, обязанный римским впечатлениям Гоголя, на что тоже есть прямое указание в “Дневнике” Погодина. “Нет города в Европе столько нечистого как Рим”, замечает Погодин, и затем продолжает: “Г.<оголь>, как я в первый раз пришел к нему, выплеснул воду из какой-то огромной чаши за окошко. Помилуй, что ты делаешь это? Ничего, отвечал он, на счастливого!” Погодин прибавляет: “Я, впрочем, старался ходить по средине улицы, чтоб не ороситься таким счастьем” (op. cit., II, стр. 33). Использовать эту черту римской уличной жизни как карикатуру на счастье “довольного своим состояньем” петербургского чиновника Гоголь едва ли бы мог по возвращении в Россию (осенью 1839 г.); она тоже, значит, указывает на возникновенье погодинской записи вскоре после отъезда из Рима, т. е. опять-таки в Мариенбаде.
Разительное отличие продиктованного в Мариенбаде начала повести в том, что герой именем не наделен пока вовсе, почему отсутствует и связанный с именем эпизод о рождении героя. Внешний вид рукописи таков: текст, продиктованный Погодину и оканчивающийся словами: “всяких других панталон и фраков”, заполняет собой тонкий лист почтовой бумаги, перегнутый пополам в виде двух осьмушек, первая из которых почерком Погодина заполнена вся с обеих сторон, вторая же — только с одной стороны и то не вполне: низ и оборотная ее сторона заполнены уже почерком Гоголя (начиная со слов: “Об этом портном нечего и говорить”, до конца); поправки Гоголя есть и выше (чтоб отличить их от поправок Погодина, они все отнесены в подстрочные примечания). Что касается времени возникновения этих собственноручных поправок и приписок Гоголя, то, чтоб определить его, надо предварительно разобраться в остальных рукописных отрывках повести.
Их, кроме рассмотренного, согласно подразделению Тихонравова, дошло до нас еще 14; но особо он выделил из них только один (содержащий начало), отнеся его ко “2-ой редакции”; а остальные 13 по редакциям не распределил вовсе, оставив за ними неопределенное название “разных редакций” и опубликовав в простой последовательности соответствующих мест печатного текста. Однако, и они, при ближайшем рассмотрении, поддаются хронологической классификации.
Из сличения четырех отрывков ленинградской коллекции (2-ой, 3-й, 4-ый и 10-ый, согласно нумерации Тихонравова [См. Отчет имп. Публ. библиотеки за 1862 г., СПб., 1863, стр. 48; Соч., 10 изд., VII, стр. 868.]) между собой и с отрывками Ленинской библиотеки в Москве [См. Отчет и т. д. за 1879–1882 гг., стр. 46–47; Соч., 10 изд., VII, стр. 867.] выясняется следующее.
Первые 3 отрывка (2-ой, 3-й и 4-ый) заполняют собой один и тот же лист белой, плотной, без всяких водяных знаков бумаги in 4°, в таком порядке: 2-ой отрывок (от слов: “Когда и в какое время”, до слов: “с лысинкой на голове”) заполняет верх лицевой стороны листка, отделяясь от дальнейшего чертой, ниже которой читается вторая половина отрывка 3-го (от слов: “Вряд ли где можно было найти человека”, до слов: “не оказывали внимания”) и далее — весь отрывок 4-ый (от слов: “Вне этого переписыванья”, до слов: “на середине улицы”); оборотная же сторона листка заполнена только до середины началом отрывка 3-го (от слов: “В этом голосе его”, до слов “коренной свирепой грубости”). Почерк и чернила везде одинаковы. Напротив, последний 10-ый (от слов: “Ну, нет, подумал Акакий Акакиевич”, до слов: “расположение к рассеянности”) заполняет собой обе стороны особого листа, того же впрочем размера и той же бумаги, что предыдущий; одинаков тут и там почерк, одинаковы и чернила; однако, подклейка, соединяющая оба листка вместе, Гоголю не принадлежит, как не принадлежит ему и их пагинация (52, 53), чему соответствует также отсутствие прямой связи в тексте второго листка с текстом первого.