Александр Герцен - Том 3. Дилетантизм в науке. Письма об изучении природы
109
Вода спокойно объемлет вселенную (нем.). – Ред.
110
«Тела, – говорит Лейбниц, – только кажутся постоянными; они похожи на поток, ежеминутно приносящий новую воду, – на Тезеев корабль, который афиняне беспрестанно чинили».
111
Разве только в монадологии Лейбница.
112
Сократ.
113
это – разгадка (франц.). – Ред.
114
Аристотель с удивительною проницательностию указал на абстрактность Сократа: «Сократ лучше Пифагора говорит о добродетели, но неправ; он считает добродетель знанием. Всякое знание имеет логос (разумное основание), логос же только в мышлении; он все добродетели полагает в ведении и снимает алогическую сторону души; именно – страстность, чувства, характер; добродетель не есть наука; Сократ сделал из добродетели логос, мы же говорим: она с логосом! Она не ведение, но и не может быть без ведения». Аристотель определил добродетель «единством разума с неразумностью».
115
Кстати упомянуть здесь о богопознании древнего мира: это слабейшая сторона его философии; недаром неоплатоники бросили все прежние вопросы и занялись преимущественно теодицеей. Языческий мир был в этом отношении чрезвычайно непоследователен; при представлениях политеизма мыслящему человеку остановиться было невозможно; нельзя было, в самом деле, удовлетвориться Олимпом и добрыми греками, жившими на нем. Ксенофан элеатик говорит: «Если б быки и львы имели руки, они непременно ваяли бы своих богов так, как мы, брав образец с себя». Но, отстав от традиционных представлений, греки не могли сладить философского понимания с религиозным, ни разом пожертвовать язычеством; они могли жить, оставаясь при неопределенном, шатком, колеблющемся принимании язычества суррогатом мысли; оттого ни нус, ни душа мира, ни демиург, ни самая энтелехия Аристотеля не удовлетворяют их вполне. У них религия является всякий раз случайно, deus ex machina, они вдруг делают скачок от чистого мышления в религиозное представление, оставляя их во всем непримиримом противоречии. Тут один из пределов греческого воззрения; не ждите полного ответа о божественном от язычника: признает ли он, отвергает ли – он в обоих случаях неправ. Цицерону приходила в голову мысль формально примирить древнюю религию с философией; интересы его были и не религиозные и не философские, – он был государственный человек, и для общественной пользы писал прозаические трактаты de natura deorum <о природе богов (лат.)>, и без всякой пользы излагал в дюсисовском переводе великую науку греков.
116
Древние придавали печени довольно странное физиологическое значение: они ее считали источником снов, вероятно, основываясь на изобилии крови в этом органе. Здесь дело идет вовсе не о мнении Платона о печени, а о том, что он говорил по ее поводу.
117
бессмыслица (франц.). – Ред.
118
чистое действие! (лат.). – Ред.
119
образ, идея (греч.) – Ред.
120
чистая доска (лат.). – Ред.
121
Здесь поневоле вспоминается спор, долго тянувшийся между идеалистами и эмпириками о начале вéдения. Одни началом ставили сознание, другие – опыт. Спорили, писали томы и были очевидно неправы, потому что обе стороны принимали отвлечение за истину. Лейбниц, своими гениальными «nisi intellectus», указал на разрешение спора; но его не поняли, находили, что это диалектическая уловка, искажение вопроса, и требовали лаконически то или другое: первенство опыта или сознания, la bourse ou la vie! <кошелек или жизнь! (франц.)>. Теперь этот вопрос никого не занимает; очевидность истины с той и другой стороны и невозможность удержаться в одном определении, не перейдя в другое, прямо ведет к заключению, что истина состоит в единстве односторонностей, не исчерпывающих ее враз, необходимых друг для друга. И чего добивались спорившие? для чего им хотелось утвердить ничтожное хронологическое первенство за опытом или за сознанием? Вероятно, они думали на этом первенстве основать майорат, не замечая, что, в чью бы пользу ни разрешили вопроса, – победа досталась бы противникам. Если начало знания – опыт, то знание действительное должно доказать, что предположение, предупреждающее его, не есть знание, что от него должно отречься, потому что оно – не знание; начало в самом деле – тот момент знания, в котором оно равно незнанию, – одна возможность знания, снимаемая развитием. Знание равно невозможно без опыта и без смысла. Если феноменально опыт предшествует сознанию, то это не больше значит, как то, что он служит внешним условием для обличения предсуществующего ему разумения, которое осталось бы одною возможностию, не возбужденное опытом. Подобные абстракции, удерживаемые в противоречащей полярности, ведут к антиномиям, в которых бесконечно повторяется противоречие с монотонностью, приводящей в отчаяние и указующей на какую-то неладность в самом вопросе. В этих антиномиях беспрерывно вращается рассудочная наука. Мы с ними еще не раз встретимся.
122
Здесь: средневековые ученые-богословы (лат.). – Ред.
123
Предупреждая возражение какого-нибудь филолога, считаем нужным заметить, что мы разумеем судьбы Аристотеля на Западе. В Восточной империи – вероятно, до самых турков – водились люди, читавшие древних философов, в том числе Аристотеля, и смотревшие на него с своей точки зрения, – истории науки, собственно, до этого дела нет; история вообще не обязана заниматься всем, что делают люди и что они везде делают. Все, что выпадает из общего русла или не втекает в него, что замирает в стоячести или, усталое, падает на полдороге, что случайно, частно, – тогда только имеет право на историческое значение, когда оно не бесследно; в противном случае история забывает – и в этом великое милосердие ее! История Китая обыкновенно преподается короче, нежели история каждого города Италии: неужели вы думаете, причина этому пристрастие, даль или близость? В таком случае Плутарх – до высочайшей степени пристрастный человек: почему он писал биографии Перикла, Алкивиада и проч., а не каждого афинского гражданина? или почему в своих биографиях он не рассказывает, как у его героев резались зубы, как их отнимали от груди или как в болезненном и старческом бреду они капризничали, охали и проч.? История, как Французская академия, никому сама не предлагает места в себе, а разбирает права тех, которые сами стучались в дверь ее.
124
Сомнение.
Охотно служу я друзьям моим, но, по несчастию, мне это приятно: меня часто упрекает совесть в безнравственности за это.
Решение.
Делать тут нечего, старайся их ненавидеть и делай с отвращением то, что тебе повелевает долг.
125
религии, обоснованной естественными, философскими доводами (франц.). – Ред.
126
на деле (лат.). – Ред.
127
Секст Эмпирик жил во II веке после Р. X. Человек ума необъятного, но чисто отрицательного, он не только все отрицал, но, еще хуже, он принимал все; в его диалектике есть какая-то ирония, повергающая в отчаяние; он отвергает каузальность, например, но потом говорит: стало быть, есть достаточная причина отвергать причину как причину, – но если так, то и причина отвергать каузальность несостоятельна. Он, как Кант, выставил ряды антиномий – и все их оставил антиномиями. Последним словом своим он сказал: «Тогда только тревожность духа успокоится и водворится счастливая жизнь, когда бегущему от зла или стремящемуся к добру укажут, что нет ни добра ни зла». После таких слов мир, который привел к ним, должен пересоздаться.
128
Май жизни цветет лишь раз и не больше (нем.). – Ред.
129
У Прокла это всего яснее; он был посвящен во все таинства и удивлял жрецов своими теологическими тонкостями.
130
возрождение, возвращение всего в первоначальное состояние (греч.). – Ред.
131
Вот что говорит Порфирий о своем учителе: «Плотин нам казался существом высшим, он стыдился своего тела, не любил говорить ни о своей семье, ни о родителях, ни об отчизне. Никогда не дозволял он, чтоб его тело было повторено живописцем или ваятелем; когда Аврелий просил его позволения срисовать его, он ответил ему: “Не довольно ли, что мы принуждены таскать с собою тело, в котором заключены природою, неужели нам еще оставлять изображение тюрьмы, как будто вид ее имеет в себе что-либо величественное?”» Это чисто романтическое направление!