Влас Дорошевич - Каторга
- И помногу процентов берете?
- Да игрокам даю, как у нас водится, "до петухов", на одни сутки. Сто процентов в сутки! Процент хороший! - улыбнулся он.
"Пан" остался аристократом и здесь: ростовщик в тюрьме лицо почетное и уважаемое. Павлопуло, как я в этом убедился, как паук, высасывал всю тюрьму.
У него были деньжонки, и деньжонки порядочные. Как и все каторжане, он лелеял мечту:
- Бог даст, и не так еще поживу! На воле буду, опять за свою специальность возьмусь!
О "специальности" и о кассах, почти как о Греции, он говорил с увлечением, с теплотой, с любовью.
- Как же вы? Учились, что ли, ломать?
- Вскрывать, а не ломать!
- Ну, вскрывать?
- А как же! В промежутках, бывало, купишь себе несгораемую кассу и на ней практикуешься!
Он с необычайным жаром рассказывал, как это надо делать, чертил, рисовал.
- Я однажды в Александрии, в Египте, три месяца над мильнеровской кассой бился, как ее вскрыть? Вот касса! Ца! Одному невозможно. Втроем надо, меньше никак нельзя! Пудов шестнадцать одних инструментов принести нужно. Начнешь над нею с непривычки работать, дом трясется. Только со спинки и можно ее взять. Вы, сколько я вас вижу, не из тех людей, которые несгораемые кассы себе заводят. Но если, дай вам Бог, заведете, заведите себе мильнеровскую! - засмеялся Павлопуло.
- Да! А вы придете и откроете!
- Я? За кого вы меня принимаете? Вот что я вам скажу: не только я не приду, но если я в том городе буду, ни один вор к вам не придет. Они "пана" уважают. "Пан" скажет "не тронь" и не тронут. И вы вдруг про меня так думаете. Ай-ай-ай!
Он был серьезно обижен.
- Ну, хорошо, Павлопуло, человек вы "с правилами", образованный, не стыдно вам, не грех у людей их достояние отнимать!
Павлопуло посмотрел на меня с удивлением.
- Да разве я когда-нибудь у бедных, которые своим трудом нажили, отнимал что-нибудь? Я бедным всегда сам помогал. Я ж, вы знаете, только богатых.
- Ну, у богатых!
- Так какое же это их достояние? Поверьте мне, тысячу своим трудом нажить можно. А миллион не своим трудом наживается, а чужим. Все чужое достояние. Они чужим достоянием живут и я чужим! - рассмеялся он. - Да и к тому же, у кого есть деньги в несгораемой кассе, у того есть они и в другом месте! Я последнего человека не лишаю.
- Послушайте, Павлопуло, вы словно любите вскрывать кассы! - заметил я ему однажды. - Словно самую эту работу любите?
- Люблю-с! - спокойно ответил он. - Всякое дело надо любить: только тогда и добьешься искусства!
Такой странный мономан.
Когда я уезжал с Сахалина, Павлопуло пришел проводить меня на пристань. Он просил меня прислать ему историю греческой войны на греческом языке.
- Вы много путешествуете. Если будете когда в Греции, кланяйтесь моей бедной, милой, родной стороне от ее сына!
И на глазах его были слезы.
- Прощайте, Павлопуло.
- До свиданья вам! - поправил он меня, хитро подмигнул и улыбнулся.
Людоеды
Случаи людоедства среди беглых каторжных более часты, чем об этом думают. "Официально известны" три людоеда.
Занимаясь в архиве Рыковской тюрьмы, я натолкнулся на следующий документ, помеченный 28 июля 1892 года:
"Его высокоблагородию господину смотрителю Рыковской тюрьмы Тымовского округа надзирателя центральной дороги Мурашова.
Рапорт.
Имею честь препроводить вашему высокоблагородию ссыльно-каторжного Рыковской тюрьмы Колоскова Павла, который бежал с 13 на 14, а донесено 15 сего июля за No 248. Пойман рассыльным вышепоименованной тюрьмы Хрусталем 24 сего текущего месяца на 1-й Хандосе; при нем найдены арестантские вещи, два котла, в том числе мешок человеческого мяса, поджаренного. Колосков Павел показал, что убил ссыльно-каторжного, который вместе пошел с ним в просеки, звать не знает, а физиономию объяснил: светло-русый мужчина, выше среднего роста, малоросс, около 35 лет, вероисповедания православного. По справке оказывается, что в эту самую ночь бежал с ним ссыльно-каторжный Крикун-Каленик. Я, Мурашов, производил осмотр вещам Колоскова, нашел халат, белье грязное с покойника, и мясо зажаренное, человеческое, которое стало разлагаться от теплой температуры в котомке воздуха. Преступление совершено на пятой версте от Онора, по дороге, ведущей от 2-й Хандосы на Онор. При таких важных обстоятельствах преступления, ссыльно-каторжного Колоскова имею честь препроводить к вашему высокоблагородию, на зависящее распоряжение в ручных и ножных кандалах".
Это происходило на работах по проведению Онорской просеки. Воспоминание об этой "Онорской дороге" сохранилось в одной каторжной песне, сложенной "терпигорцами", т. е. каторжанами, шедшими на Сахалин не морем, а сухим путем:
Пока шли мы с Тюмени,
Ели мы гусей,
А как шли мы до Онора,
Жрали мы людей.
Так живет в каторге страшная память об онорских работах.
Кому-то и с чего-то пришла в голову героическая, но совершенно нелепая мысль прорезать просекой Сахалин вдоль южного поста Корсаковского. Просеку пришлось вести через тундру, поросшую тайгой. Что это за просека, можете судить по тому, что мне, например, чтобы проехать верхом 8 верст от Онора до Хандосы 2-й, понадобилось три с половиной часа. Ехать по "просеке" можно только на сахалинской лошади, выросшей в тайге. Лошадь осторожненько ступает по корням невыкорчеванных пней. А когда становится на "грунт", моментально завязает по брюхо в топкой, растаявшей тундре.
Работы по проведению "просеки" велись от ранней весны до первых заморозков. Люди вязли в трясине, рубя деревья и выкорчевывая пни. И к этой муке - работать чуть не по пояс в топкой грязи - присоединялась еще нестерпимая мука от мошкары, которая тучами носится летом над тундрой. Мошкара облепляла людей. Люди буквально обливались кровью.
- Места живого не было от укусов! - говорят бывшие на этих работах. Мошкары такая тьма была, бывало, вздохнешь, да и задохнешься, - столько ее в рот попадает!
Люди, бывавшие летом в тундре, вполне этому поверят.
За целое лето прошли таким образом семьдесят семь верст, а затем эта идея - прорубить просеку "вдоль всего Сахалина" - была брошена, как совсем невыполнимая. О трудности работ можете судить по тому, что отправилось на онорские работы 390 человек, а вернулось 80. Остальные, - одни перемерли, другие бежали, часть их была поймана, большинство так и погибло в тайге "без вести".
Нужна была какая-нибудь сверхъестественная сила, чтобы заставить людей исполнять такие работы. И такой силой в руках местной тюремной администрации, производившей дорожные работы, но ничего в них не понимавшей, явился старший надзиратель Ханов.
Ханов сам из ссыльно-каторжных. Когда-то он был сослан за какое-то, говорят, зверское преступление и отбывал каторгу в Каре "в разгильдеевские времена", о которых до сих пор с ужасом вспоминают старики-каторжане.
- Я - разгильдеевец! - с гордостью говорит Ханов.
Ханов отбыл каторгу, поселенчество и, приехав на Сахалин, сделался надзирателем. Нет вообще "лютее" надзирателей, чем из ссыльно-каторжных. Как всякий бывший ссыльно-каторжник, Ханов ненавидел и презирал каторгу. К тому же он знал ее хорошо, тонко, "по-каторжному" знал.
Чтобы команда из 390 каторжан, бывшая под присмотром всего трех надзирателей, не взбунтовалась, Ханов отделил из нее "Иванов".
Опытным глазом "старого разгильдеевца" Ханов присматривался к каждой новой партии каторжан, - и сейчас же выделял "Иванов", именно их-то и делая надсмотрщиками за работами. "Иваны", таким образом, совсем избавлялись от работ, могли питаться лучше, заведуя раздачей арестантских порций, и получали полную возможность тиранить и грабить злосчастную шпанку, выколачивая из нее последние гроши, последние щепотки табаку.
Лучше жизни "Иванам" и не нужно было. Они были на стороне Ханова. А шпанка, забитая и несчастная, лишившись своих коноводов, терпеливо несла свой крест.
Чтобы забить "шпанку" вконец, "старый разгильдеевец" употреблял два приема: непосильные "уроки" и недостаточность пищи. Урочные работы задавались такие, что все и всегда были виновны в "неисполнении урока". Порка, - Ханову было предоставлено право драть, - шла по всей линии несосветимая. Кормил Ханов арестантов раз в день, после работ. И пищи было недостаточно, и "Иваны" еще вдобавок крали, - измученный человек, кончив урок, или, вернее, никогда не кончив урока, если избег порки, "тыкался" к котлу, "жрал" наскоро, и, заморенный, полуголодный, засыпал тут же, на месте, как убитый. До протестов ли тут! Так в голоде и ужасе жила "шпанка".
Забив шпанку физически и нравственно, Ханов "подобрался" и к "Иванам". Но делал это опять-таки необыкновенно тонко и по-каторжному умело. Он "сокращал" их по одному, в то же время другим давая еще большие льготы. Вдруг возьмет и одного какого-нибудь "Ивана" из надсмотрщиков переведет в простые рабочие, на полуголодный, полутрепетный режим. Остальным "Иванам" это было только на руку: меньше надсмотрщиков, - больше каждому из оставшихся достанется на долю при дележке награбленного. И разжалованный из надсмотрщиков в рабочие "Иван" должен был покоряться. Что он один поделает, когда вчерашние его товарищи колотят и бьют его: