Борис Фальков - Тарантелла
- Всё, возьмёшь у меня карту, как миленький, - порывается она открыть сумочку, но сразу вспоминает, что сумочки у неё уже нет. Легко всучивший нелепую игрушку так же легко отнял её назад. Что ж, он вправе это сделать, он взял только своё. Содержание гнусной финтифлюшки не только и не столько в том, что она содержит в себе: провоцирующий движение действия диктофончик, или тормозящая то же движение кредитная карта, впрочем, так и не появившаяся из её недр, или пудреница, о которой никто за всё это время вообще не вспомнил. Они не исчерпывают его. Главное содержание нелепой сумочки в ней самой, в том, что она и подсунута хозяином, чтобы взять её назад, лишний раз проявить хозяйское право. Скупой на дары, хозяин их многообразно использует все немногие, всучённые им участникам действия предметы реквизита.
- Ты, - взвизгивает она, - только ты виноват, во всём! Ты ограбил меня, отдал меня своей шайке на разграбление, науськал их разбить мою машину, но зачем? Начто тебе моя "Беретта", говори!
- Чтоб ты новых глупостей не наделала, - доверительно сообщает Адамо, подпуская грудные баритональные нотки в свой обычный тенорок. - А вдруг... застрелишься на моей кровати? С тебя станется. Тебе ведь наплевать, что другим из-за тебя и без того... хлопот полон рот.
Что ж, при такой скупости на подаяния можно счесть, что это и есть оно: подтверждение его признания, так долго выбиваемое из него. Счесть просто следует, пусть левая его рука не знает, что делает её правая, а значит, следует и принять эту милостыню, разве нет? О, да, она и принимает, как и все другие, как и всё другое: коричневая краска, точно такая же, какой выкрашена конторка, включая пролысины, заусеницы и тусклые узорчатые отпечатки, заливает её с головы до ног. Пигмент пропитывает её всю, выступает наружу из пор, как лава из недр вулканов. Излившись и быстро твердея, он покрывает кожу подобно асфальту, стягивает её, выминая в ней глубокие рельефы. И навечно закрепляет их формы в бронзовом литье, наполняя все впадины и полости морщинистой корой.
Литьё или ороговение, слово несущественно, эта разновидность метаморфизма кожной породы протекает стремительно: растворённая было едкой пропиткой породистая масса тут же превращается в броню. Сдавленная внешним и взламываемая внутренним давлением броня тут же покрывается трещинами, в ней просекаются каналы. Откалывающиеся от неё осколки надрывают ещё не окрепшую, подспудно нарастающую молодую корочку, а сами превращаются в щебень. Шуршащие их осыпи сползают с вершин вспучившихся холмиков в недра трещин, размокают там в месиво и цементируют разломы, снова слой за слоем укрепляя непрерывно толстеющую кору. Закованная в нарастающий на её теле морщинистый панцирь, она темнеет вся.
Хотя, может быть, и её тело тоже темнеет оттого, что и к нему вплотную придвинулась судорожно сгущающаяся повсюду, пожирающая всё ночь. Возможно, не пигмент изнутри, а тень ночи извне вбирает, спазматически сжимающимся и разжимающимся пищеводом и сокоточащим своим желудком - пожирает его. Но какая разница, отчего темнеет её тело, если нельзя различить его внутреннее и внешнее, отличить извне от внутри. Ночь, опустившаяся на её тело, взломала его пределы, ввалилась в него с небес земли и теперь располагается в нём, как у себя дома: в верхах и низах этого дома, в подвалах и чердаках его, повсюду на его земле и его небесах.
- Что ж, теперь ясно, как день, - направляет она зонтик в его переносицу, лишь чуточку не дотянувшись до неё. Или он успевает отшатнуться. - Признание недвусмысленно: машину ты разбил сам, собственноручно. И... сумочку украл, тоже сам. О пропаже кредитной карты мне придётся заявить, ты это понимаешь?
- Расскажи, расскажи всё это твоей полиции, - щурится он. Наверное, только что был вполне уверен, что делает другое признание, совсем в другом. И теперь, естественно, обозлён. Тем лучше. - Пусть заодно и проверят, можно ли на такой развалине вообще ездить.
- Да? Хорошо, я так и сделаю. Ты сейчас у меня попляшешь, миленький.
Она наносит зонтиком удар по стойке, и вскачь несётся к выходу. Втыкает зонтик в щель между косяком и дверью, отворачивая её этим рычагом: так ломом выворачивают могильную плиту. Не дождавшись, пока дверь распахнётся вполне протискивается в щель, выскакивает наружу и вмиг, так съёжилась теперь площадь, перелетает на ту сторону, от одной крайней точки сцены к другой. Подсвеченные жёлтыми фонарями фонтанчики пыли брызгают из-под копыт, обсыпая ей подколенки и подкрылки. Ударившись в плотно закрытую дверь комиссариата, она пытается проткнуть её зонтиком. Потерпев неудачу, выстукивает по ней дробь, утяжеляя сильные доли ударами колена. Но и это средство не приносит успеха: из-за двери ни звука, ни шевеления, да и сама она резонирует плохо, как отсыревший тамбурин. Нет даже ожидаемого эха, углы и фасады пустынной площади не отражают звуков, не длят их. Все звуки придушены, вдавлены в их источник навалившейся на все источники тушей ночи.
Она бросается к жалюзи, пытается выломать планки, воткнув кончик зонтика между ними: так взламывает рогом земляную кору ищущая источник, мучимая жаждой какая-нибудь рогатая тварь. Имя её следует спросить у знатока-физиолога, он всё знает. Одновременно свободная от зонтика левая рука впивается в рёбра ставен когтями, они обламываются и отрываются от мяса. В разломившиеся трещины набивается коричневая краска, вонзаются занозы. С вибрирующих обвислых щёк осыпаются чешуйки кожи, с подкрылков осыпается пыльца. Всё напрасно, из-за ставен - ни звука, ни лучика света из окна. А ведь прошлой ночью свет был, и живые тени на жёлтом экране - были! Не плоды же воображения все эти детали: рогатые фуражки подмышкой, грязнобелые портупеи, или вот эти следы их мокрого дела...
Она бросает взгляд на овальное пятно, оставшееся от просохшей лужи, но увидеть его мешает нависшее над ним, почти касающееся его грузное брюхо "Скорпио". Новоприбывший поставил свою телегу точно над лужей, как нарочно. А что такое, кому-то нельзя парковаться там, где вздумается? Если нельзя, тот, кому можно, должен ставить запрещающие знаки. Этот приезжий поистине родственный тип, из той же семейки... При этой мысли сразу начинает сосать под ложечкой: новый приступ тошноты, или голода, или ещё чего - одно от другого не отличить. Диафрагма поджимается, пытаясь подавить возможное извержение оттуда чего бы то ни было, и разжимается, безуспешно подсасывая в лёгочные мешки воздух. Его небольшие порции обрабатываются лишь трахеей, но спасибо и за это. Создавший трахею заслужил благодарность.
Используя инерцию брошенного в сторону лужи взгляда, она обводит им всю площадь. Это сделать не просто, сначала нужно привести в согласие оба глаза: они косят и двигаются по отдельности, каждый по своей орбите. После этого всему телу необходимо выполнить полный пируэт. Но как раз этот приём оно выполняет без особых затруднений, ничто не мешает ему, даже уплотнившаяся в сгусток ночь. Подсветка сцены фонарями экономная, но достаточная, чтобы тело могло ориентировать себя по отношению к её различным точкам: вместо принятых в помещениях тусклых бра - более яркие фонари на столбах. Количества соффитов также вполне хватает, чтобы равномерно расположить их по периметру потолка сцены. А качество их как раз таково, чтобы в меру высветить наблюдающий за действием, столпившийся у порога цирюльни кооперативный кордебалет. Его члены уже в пиджаках и надвинутых на брови кепках. Глаза в непроницаемой тени, руки глубоко в карманaх штанов, колени полусогнуты... Кордебалет готов к вступлению в общее действие вполне.
В платановой аллее, за её освещённым порталом - особо плотный сгусток тьмы, переваривший без остатка всё, что пожрано сдвигающимися в прошлое пространством сцены и временем действия за день. Оставь всё, в чём нуждаешься, снаружи, в эту тьму входящий, если желаешь сохранить его. Зато из портала церкви, точно так же, как днём это проделывал prete, выдвигаются две фигуры. Одна совсем чёрная, другая посветлей. Они не задерживаются на площадке, сразу начинают спускаться по ступенькам, нога в ногу, рука об руку. Хорошо срепетировавшиеся, сросшиеся один с другим солисты. Раздвоившийся папочка-padre: тёмный и светлый. Будто он отражается в самом себе, или в струйных зеркалах воспаряющего от плит, устилающих площадь, воздуха. Ничего особенного, в подобных сюжетах принят такой, разложенный на злую и добрую ипостаси персонаж.
Контраст между добрым и злым не груб, добрая ипостась не просто в светлой однотонной, а в клетчатой рубашке. Это становится хорошо видно, когда обе фигуры подходят поближе к фонарю, и однотонная чёрная становится ещё монотонней и черней. Клетчатый Тони, зачем он тут? Его место при матери: поддерживать, стыдиться, но всё же пожирать её... глазами. Правда, эти двое пожрут что надо куда успешней, не только любую мать, а и всё, что пожрала ночь. И ещё многое, чего даже она вместить не в состоянии, и все надежды с упованиями на них впридачу.