Елена Чижова - Лавра
"Ты больна, - голос мужа вступил откуда-то сбоку, - эта болезнь - особая, мы с Глебом пришли, я настоял на том, чтобы отчитать тебя". Слабеющими глазами я видела колонну, держащую своды, и голый каменный пол, еще не заполненный расслабленными. Мне навстречу их выводили под руки и складывали: одну к одной. Изгибаясь, но не смея подняться, они силились уползти, скрыться от нещадных глаз. Взрослыми губами, сведенными улыбкой, я обращалась к мужу: "Ты хочешь сказать, я - бесноватая?" Всесильный монашеский голос восставал под каменные своды. "Нет, - он возразил нетвердо, - я хочу сказать, это - болезнь, в больницу нельзя, после таких учреждений - с волчьим билетом! Мы должны сами, испробовать все". - "А если у вас не получится?" - кривая игла восходила над теменем, примеривалась к сжатым затылочным костям. "Будем до последнего", - на этот раз муж отозвался твердо. "До последнего - это убить", - я сжалась на стуле. Красное ходило под сердцем, ударяло в голову, сводило ступни. Я погружалась, и земля, стоявшая на их стороне, смыкалась в щиколотках. Из последних сил, как ночному гостю, я ответила: "Только посмейте, и я изведу вас обоих. В церкви буду вставать напротив, ты помнишь черную моль?" Багровеющими глазами я видела, как они переглядываются. "Ты сама убиваешь себя, - отец Глеб приступил с мягкостью, - неужели ты и вправду думаешь, что мы - к тебе - со злом?" Сбиваясь с мягкого, он говорил о том, что в своем решении я игнорирую страшную опасность: своеволие не прощается, то, что я задумала, чревато гибелью, сколько случаев, попадают под машину, все говорят - случайность, но случайностей нет, тебе ли не знать. "Глеб прав, - муж нарушил молчание, - ты сама обрекаешь себя". Выше моих глаз он смотрел в пустоту - слепыми. "Это все?" - словно завершая сделку, я спросила твердо. Торопливо, как будто боясь упустить главное, отец Глеб заговорил о детях, на которых родительский грех. Рано или поздно, когда народятся, ты узнаешь, как карает Господь - через детей. Он говорил о младенческих смертях, о том, что, ступая на путь своеволия, детей мы приносим в жертву. Опадающий огонь отступал от сердца. Холод, поднявшийся снизу, замкнулся ледяным обручем. Остов первенца, словно я, сидящая перед ними, была глиняным сосудом, лежал в замурованном льду. Водя по щекам, как будто касаясь изрезанного, я думала о том, что - все правда, нет и не было ничего такого, о чем, слушая их слова, я не знала заранее. От лица карающей церкви они говорили сущую правду, от которой, как от их безжалостных глаз, нельзя было укрыться.
Усмехнувшись, я провела рукой по груди, погладила холодную глину. Сладкий запах хлороформа поднялся к моим ноздрям, и, решительно отодвинув тарелку, я подняла глаза. Дрогнувшей рукой отец Глеб положил крест. Он смотрел на меня оплывающими глазами, в которых, содрогаясь от ужаса, я видела любовь. "Что мне сделать, чтобы ты поверила?" - он смотрел тихо и печально, но тихие слова не имели ни связи, ни смысла. Против знания, исходящего из огромного дома, они оказывались бессильными. "Чтобы поверила?" - я переспросила медленно, как на чужом языке. Сладчайший чужой язык, на котором я, украшенная радужным шарфом, говорила так давно, что теперь, вступив в совершеннолетие, едва ли могла вспомнить, был приторным и вязким, липнущим к гортани. Он сам распух в моем горле, чтобы я не сумела сказать того, что подумала на их: я поверю тогда, когда вы узнаете Божью кару - через ваших детей.
Упираясь руками в столешницу, я поднималась тяжело. Перемаргивая красное, застившее глаза, я знала, что теперь, единственно, хитростью. "Может быть, - я сказала, - действительно, стоит попробовать, чем черт не шутит", - раздвинув губы, я подмигнула. Они оба сморщились. "Знаешь, с этим господином надо поосторожнее", - муж буркнул, не глядя. "С господами", - я возразила тихо. Он не переспросил. "Не возражают, боятся спугнуть", - я поняла. Со мной они разговаривали как с сумасшедшей. "Пойду переоденусь, - я огляделась, - если уж отчитывать, как-то нехорошо в халате". Взявшись за концы пояска, я стянула на талии. Слабые ноги отказывались держать. Цепляясь за стены, я добралась до комнаты и притворила осторожно. Дверь открывалась наружу. Изнутри не подпереть. Цепкими глазами я обшаривала, пока не наткнулась на лампу. Лампа, прикрученная к столу, крепилась на длинном штыре. Стараясь действовать беззвучно, я открутила винт и вытянула из гнезда. Подкравшись к двери, я просунула штырь и подперла вывернутым абажуром. Теперь снаружи не открывалось. "Так, хорошо", - я дышала, успокаиваясь. Разговаривая вполголоса, они ходили по коридору. Приникнув к замочной скважине, я слушала шелест страниц и хруст оберточной бумаги.
Бояться нельзя, если справятся со мной, справятся и с другими. Перед лицом карающей церкви я повторяла на все лады. В дверь постучали настойчиво. "Открой", - отец Глеб позвал спокойно и твердо. Руки дрогнули. Опережая дрожь, я зажала их между колен. Спина взмокла, и, выгнувшись телом, я сцепила зубы до хруста. "Пожалуйста, открой". Я не узнала голоса. Кто-то, стоявший под дверью, дергал ручку, расшатывая вставленный штырь. Свернутый абажур бился о стену, не поддаваясь. Сквозь дверную щель полз крепнущий голос, и, вывернувшись, я вцепилась в постель мертвеющими пальцами. Углом подушки, давя подступающий вой, я забила рот.
Тревожный запах ладана сочился из дверной щели. В два голоса они выпевали неразборчиво. Под шуршание страниц голоса вступали попеременно: тенор и баритон. Угол подушки стал жарким и мокрым. Я вытянула изо рта и замерла, прислушиваясь. Сквозь дверь, запертую на штырь, долетало шуршание страниц. Шуршало громко и хрустко, как магнитофонная пленка. Под привычный пленочный хруст два голоса сливались в одно. То скверным тенорком, то низким баритоном, голоса отчитывали меня, изгоняли бесов. Формулы ада, к которым они взывали, низвергали в бездну, запускали пальцы в такие глубины, где терялся разум. Ужас расслабленного безумия жег изнутри. Словно со стороны, я видела себя у храмовых колонн. Кто-то, имеющий силу, подступал непреклонно, пронзал металлическим взглядом. Из последних, зажав ладонями уши, я сползла на пол и шевельнула губами: "Только не слушать, песня, это - другое, в два голоса, я знаю - песню, на русские темы". Лбом в расставленные колени, обхватив голову руками, я выводила песенные слова, выпевала низким голосом: "Пой, легавый, не жалко, а-а-а поддержу! Я подвою, как шавка, а-а-а подвизжу!" Бесы, проникшие в сердце, сбивались стаями в горле. Сцепившись зеленоватыми ручонками, они рвались наружу, свивались в хоровод, уворачивались от слов, бились в бетонные стены. Страшная песня, клокочущая в моем горле, пронзала их раскаленным штырем, не давала укрыться. Невиданный ветер, поднявшийся над поваленным небоскребом, раскачивал комнату, словно я, окруженная бесами, выла в высокой башне.
Удар страшной силы, под которым содрогнулись стекла, обрушился в оконную раму, и, откинув голову, я увидела: наискось - от угла к углу - змеящейся трещиной, как разрывается завеса, расходилось оконное стекло. Острый кусок, выпавший из пазов, брызнул искрами. Громче и громче, раскачиваясь до неба, я кричала и выла страшным мужским баритоном: "Мне б с тобой не беседу, а-а-а на рога... Мне бы зубы, да нету, а-а-а-а - цинга. Вертухаево семя, не дразни, согрешу! Ты заткнись про спасенье, а-а-а-а - гашу..." Две ручонки, сведенные ужасом, расцепили хоровод. Облетев круг, бесы рассыпались по сторонам и ринулись к оконной щели. Зеленый водоворот вился над выпавшим углом, когда, завывая страшным воем, они бились у трещины, просачивались в щель, падали вниз. Мелкий стекольный звон стоял в заткнутых ушах. Слабая дверь содрогалась под ударами. Хватаясь за край, оползавший в бездну, я поднялась на ноги. В опустевшей комнате, где гулял ветер, я стояла в дверях и, цепляясь, не давала проникнуть.
Пристанище я нашла в мастерской. Подобрать ключ не составило труда. Я и не подбирала. Оказалось, он висел на моей связке. Это обнаружилось под дверью, когда я пробовала один за другим, наудачу. С какой-то попытки бородка повернулась в личинке, и, обрадовавшись чуду, я вспомнила: в последний раз выходили по очереди, Митя - первым. Тогда, добравшись до дома, я прицепила к своим.
Электричества не было. Пощелкав выключателем, я вывернула лампочку, закрепленную над плитой. Нить оказалась целой. Стараньями бдительной дворничихи опасное помещение обесточили. Вызвать мастера я не решилась. Таясь, я возвращалась вечерами и, заперевшись наглухо, готовила ужин. Газ по недосмотру оставили. Единственная исправная конфорка трещала голубоватым пламенем, и, набрав из крана воды, я варила нечищенную картошку. Шкурки, окрашенные в цвет земли, лопались трещинками, и, катая в ладонях горячее, я снимала их мягкими лоскутками. Рыхлые картофельные тела, очищенные от мундиров, были нежными и сладкими. Откусывая губами, я разминала на языке и глотала осторожно и внимательно. Наевшись, я сметала в ладонь коричневатые свившиеся шкурки и жгла над огнем. Каждую я держала до последнего, пока огненный вьюнок, выбивавшийся из пламени, не дорастал до пальцев. Погасив газ, я зажигала свечу. Ломкий огонек дрожал в высоком стекле, глядящем на воду. Забираясь на подоконник, я сворачивалась комком и слушала волны, подступавшие к самой стене. В непроглядной тьме, окружавшей мое пристанище, я чувствовала себя в безопасности. Странное чувство озаряло меня. Огонь свечи очерчивал небольшой круг, но тьма, нетронутая по углам, оставалась необитаемой. Ни единой души не таилось в замкнутом пространстве. В мастерской, замыкающей верх, низ и землю, я пребывала в одиночестве. Первое время, осторожно сползая вниз, я обходила комнату, ведя рукой по стенам. Под обоями, свисавшими сорванными шкурками, угадывались швы кирпичей. Нащупав, я водила подушечками пальцев.