Елена Чижова - Лавра
Кто-то быстрый, не похожий на ангела, имеющий плоть, но не память, развязывал бабушкин шарф. Сорванный с моей шеи, он дрожал зеркальными радужными гранями, в которых, прямая и непреклонная, отражалась чья-то спина. Обожженными глазами я не могла опознать. В Чистый Понедельник, похожий на вражескую Пепельную Среду, я сидела на корточках, разминая последние остатки, и, ничего не помня, уничтожала все оставленные следы.
Лежа лицом к стене, я то впадала в короткий сон, то, приходя в себя, принималась бродить по квартире. Несвязные осколки, не похожие на воспоминания, шевелились изнутри, и, обойдя комнаты дозором, я возвращалась, чтобы уткнуться в стену. Терзавшие голоса окрепли к вечеру, так что голос мужа, обращавшийся ко мне с увещеваниями, не смог перекрыть. Сливаясь с их хором, он заговорил о переутомлении ("надо врача, диссертация тебя доконает"), но я махнула рукой, изгоняя. Свившись толстой веревкой, голоса оплелись восьмеркой вокруг щиколоток, и, с трудом переставляя ноги, кто-то заходил за стеной. Голый соседский визг поднялся у самого уха, и что-то тяжкое, похожее на мешок, упало как неживое. Шаги за стеной затихли, и, собрав силы, я поднялась и вышла в гостиную. Он лежал навзничь на разложенном диване, мягкая рука свисала, касаясь пола костяшками пальцев. На цыпочках я приблизилась и заглянула. Расслабленные мышцы не держали челюсть. Широко открытый рот зиял бездыханно. Не спускаясь на пятки, я дрожала в воздухе, заглядывая, как в жерло. Скверный голос заныл о выборе: "Увидишь мертвыми их обоих, бросишься к мужу - вот тебе и проверка, самая лучшая..." Я смотрела неотрывно. Радость, ворохнувшаяся под сердцем, разгоралась открытым пламенем.
На дне гортани булькнуло, словно лопнул пузырь, и заливистый храп вырвался наружу. Муж открыл глаза. Сдавленный крик подхватил отпавшую челюсть, и она встала на место, вошла в пазы. "Что? Что ты?" - он повторял хрипло, вглядываясь. Открытое пламя, прибитое криком, шипело раскаленными углями. Отступая шаг за шагом, я опустилась в кресло. Муж сидел на диване и заглядывал в мои руки. "Ищешь топор?" - я спросила ровно. Челюсть, вставшая на место, поддернула его шею. Жилы, державшие голову, налились кровью, и, отворотившись, я сообщила о своем решении. Приподняв ноги, он спустил с дивана и уперся в пол. Из-под короткого, вздернутого халата торчали округлые колени. Вьющимся телом он раскручивал полы, силясь запахнуться. Пояс, перетянувший живот, мешал выкрутиться. "Этого не будет, - он, наконец, вывернулся, - любые причины, на которые можно сослаться, преодолимы и разрешимы", - глаза, упертые в колени, моргали близоруко и беспомощно. Нашарив рукой, он надел очки. Взгляд, укрывшийся за стеклами, стал тяжелым и вязким. Под этим взглядом я говорила о том, что больше не желаю фарса. Если, по церковной жизни, необходима жена, пусть возвращается к прежней: "Вы венчаны, на горе и на радость, как там у вас?" Он поднялся и, запахивая колени, двинулся к письменному столу. Усевшись вполоборота, заговорил о том, что я больна, но если уж суждена болезнь, он будет ухаживать лучше казенных сиделок. Уркая тяжелыми зобами, голоса двигались взад-вперед по коридору, подволакивая крылья. Я поднялась, приоткрыла дверь и шикнула.
Муж перебирал четки. Длинная нить, свитая из черной узловатой тесьмы, ходила в пальцах. Я следила внимательно: каждый десятый узел был толще других. Накинутые на запястье, четки походили на вену, выбившуюся наружу. Пальцы, ползущие по узлам, перегоняли кровь. "Наш брак - пустая формальность, - я начала снова, без голосов, - не может длиться вечно... рано или поздно... я больше не могу..." Он понял по-своему. Под перебор пальцев он заговорил о том, что в нем нет изъяна, так я выбрала сама, ему тоже далось нелегко. Но теперь, когда мы наконец повенчались, все будет по-другому.
Он сидел в домашнем халате, но твердая черная полоска с белым клинышком, надетая по особому разрешению владыки, перетягивала горло, мелькала в распахе - знаком изысканной, хотя и не всеобъемлющей полноценности. Ее призрака вполне хватало на то, чтобы, запахнувшись, презрительно оглядывать возможные партикулярные доводы: "Если тебя по известным причинам не устраивает такая жизнь, я готов вернуться к нормальной - хоть сейчас". Голые колени вывернулись из-за стола и открылись наружу. Твердая черная полоска подперла шею. Я отшатнулась и перевела дыхание: "Не подходи! Ты - чудовище! Неужели так - по согласию, с холодным сердцем?" - "Ради детей, которые народятся", - он отвечал тихо. "Мы что - животные?" Муж усмехнулся и сдвинул колени: "Да, до тех пор, пока брак не освящен церковью. Животным станешь ты, когда нарушишь". - "Но ты же - венчался с ней". С мучительной растяжкой он ощупывал четки, свитые чужими пальцами. "Мой грех - мой ответ. К тебе это не имеет отношения. Моя жена ушла сама, но больше я этого не допущу". Голоса, таящиеся под дверью, забили крыльями. Узловатая удавка захлестывала птичьи шеи. Подсунув пальцы, я потянула - ослабить. Коротко и ловко обвив запястье, он заговорил о том, что наша жизнь, не вполне полноценная с чуждой точки зрения, имеет, тем не менее, ряд существенных преимуществ, которые я, по немощи молодости, не могу в полной мере оценить. Ссылаясь на свидетельства женщин, коих - за многие церковные годы - он наслушался десятками ("Да, что я, спроси у любого исповедующего батюшки, вот хоть у отца Глеба"), каждая семья - в свой черед - проходит неисчислимые искушения, но горе тем, кто на эти искушения поддался. Гонимые болезненным любопытством, супруги ищут новых обладаний, чтобы рано или поздно оказаться перед разбитым... То, что простительно невежественным душам ("Кто знает, может быть с них - по милости Божьей - особый, усеченный спрос"), никак не пристало тем, кто волею судьбы оказался приобщенным к Слову. Смысл и достоинство жизни, гармонично забранной церковным кругом, далеко отстоят от жизни не забранной, разомкнутой, безвольно подчиненной новейшему, плоскому и прямому, времени. Человек, особенно женщина, по собственной несмиренной воле сошедшая с этого круга, обречена. Выходя за границу Слова, она становится неприкаянной душой.
Остановившимися глазами я смотрела, как, оттолкнувшись от стола, он опускается в продавленное кресло. Полная рука, забранная узловатыми накинутыми четками, легла на зеленый подлокотник. Последним усилием воли, заглушив грянувшие голоса, я отбросила отвратительную догадку. Человек, сидевший напротив, говорил от всего уверенного сердца, умеющего полагаться на волю церковной мудрости. Общая родовая мудрость, укорененная в глубинах замкнутого времени, идущего по церковному кругу, очерчивала непроницаемую окружность, над которой, словно над ширящейся трещиной, безвольно провисала моя истерзанная душа. "Что значит - неприкаянной?" - я спросила очень тихо. Он задумался. Сквозь боль, сочащуюся из глаз, он говорил о том, что неприкаянная - значит, не способная на жертвы, и - главная из них - собственная душа. Касаясь твердого клинышка реверенды, он свидетельствовал: перед лицом жертвенного смирения любое уклонение беззаконно, любое слово - бессловесно, любая самовольно избранная судьба - гибельна. Перекрывая гомонящие звуки, он говорил другим, изменившимся голосом, в котором больше не было хрипловатости. Прекрасным голосом, умеющим петь "Разбойника", он предрекал бесславную гибель, в которую, как масло по раскаленному ножу, уже соскользает моя душа. "В тебе говорит молодость. С какой-то точки зрения, достижимой не раньше духовного совершеннолетия, не всегда совпадающего с плотским, молодость - это нестойкое душевное состояние, предшествующее истинному рождению".
Почти что Митиными словами, но вывернутыми наизнанку, он говорил о пороге, который, расставаясь с молодостью, преодолевает душа. Прежде этого порога она остается постыдно несовершеннолетней. "Это рождение - каждому в свой срок, да и то, если Господь сподобит. Но если уж суждено, это - истинное чудо, потому что на все, окружавшее прежде, смотришь новыми, иными... Я, по воле Божьей, прошел этот путь". Он остановился, дойдя до конца. Взгляд, спрятанный за стеклами, становился собранным. Он снял очки и вытер глаза. Я поняла, теперь он говорил о собственном - церковном - совершеннолетии: пройдя через все испытания, его душа выучилась жестокости.
Я вслушивалась, но слова, нацеленные в сердце, падали с высоты, пробивали голову, застревали в пустой черепной коробке. Страшная боль сводила мягкие кости, словно моя душа, изрезанная словами, протискивалась в узкий - рождающий - лаз. Прекрасный голос, увещевающий по-отечески, встречал меня снаружи. Этот голос, исходивший из прежних уст, был по-новому глубоким, потому что я, рождающаяся в совершеннолетие, должна была пасть ему в колени. Ожидая, он стоял у самого выхода: я видела ступени, ведущие к высоким неоглядным дверям. Времена, на которые он ссылался, уходили под землю корнями, пронизывающими многоэтажные подвалы. Выше - до самых небес, вырастали неисчислимые этажи, вознесенные над городом. Огромный общий дом, затмевающий собою памятники, замыкал верх, низ и землю. Остановившимися глазами я видела гибель, в которую муж, заросший бородой отцовской мудрости, принимал меня, как в колени. Новое рождение, посрамляющее молодость, шипело древним ужасом кровосмешения. В тени дома, соединяющего времена, наше общее прошлое становилось кощунственным, словно я, гонимая неведением прежнего обладания, делила ложе не с мужем, но с отцом. "Господи", - зажимая рот ладонью, я благодарила за то, что нет детей.