Александр Грин - Том 2. Рассказы 1909-1915
— А, боже мой, — уклончиво ответил проезжий, — мало ли где живут… — Он заметил по выражению лица Кислицына, что собеседники готовы рассмеяться и что его слушают с удовольствием. — Вы думаете, конечно, что я словоохотлив, — верно, поговорить люблю, это здорово, к тому же дух мой опережает меня, и теперь он далеко, а это действует, как вино. Так что же? Да, вы спрашиваете… У вас здесь еще зима, а там, — он махнул рукой в угол, — начало весны.
— Весна дальнего севера, — брезгливо сказал Гангулин, — не очень приятна. Бледное солнце, изморозь, сырость, чахоточная и нудная эта весна здесь.
— Весна в наших краях, — заговорил, помолчав, проезжий, — весна сильная, такая веселая ярость, что ли. В один прекрасный день всходит весеннее солнце и толчет снег; он загорается нестерпимым блеском, сердится, пухнет, проваливается и вот: черная с прутиками земля, зеленые почки, белые облака, вода хлещет потоками, брызжет, каплет, звенит; так вот некоторые у рукомойника женщины утром — смокнут до нитки. Потом земля сохнет, — тоже быстро, появляется трава, коровы с бубенчиками и вы, — в белом костюме, на руке же у вас висит нежно одна там… шалунья. Ей-богу.
— Даже слюнки потекли, — сердито сказал, смеясь, Гангулин.
Кислицын, не переставая улыбаться, кивнул безотчетно головой, и всем троим глянул в лицо апрель, когда синяя разливается холодными реками весна.
— Вы жили в деревне? — после недолгого молчания спросил Кислицын.
— Да.
— Как там?
— Плохо.
— А ссыльные?
— Нос на квинту.
— Да, — угрюмо сказал Гангулин, — вы жили, может быть, всего дня два, но проживи вы два года… Это я к тому, что тяжело жить.
Проезжий ничего не ответил. Затрепанный номер иллюстрированного журнала, валявшийся на столе, привлек его внимание; он перевернул несколько страниц, пробежал глазами рисунок, стихотворение и встал.
— Ямщика нет, — озабоченно проговорил он, — мужик хотел зайти сказать — и не идет. Свинья.
— Я предложил бы закусить вам, да нечего, — покраснев, сказал Ячевский, — пустовато.
— Я не голоден, — быстро сказал проезжий, — правда, не голоден.
Он вздохнул и обернулся. Неслышно оттянув дверь, вполз заиндевевший мужик, перекрестился и стал у порога; озорное, хилое лицо мужика хитро смотрело вокруг.
— Едем, — вскочил проезжий.
— Уготовил, — откашливаясь в кулак, пробормотал мужик. — Лошадей наладил, как стать, в одночасье, свояк едет мой, пару запрег вам.
— Ах ты, умная миляга, — сказал неизвестный, — хитрая, жадная, но умная; ну, так я готов, веди меня.
Он проворно надел малицу, рукавицы, шапку и подошел к столу. Все стояли, мужик у печки вытирал усы, стряхивая сосульки в угол.
— Прощайте, спасибо. — Проезжий крепко тряхнул протянутые руки, добавив: — Может, увидимся.
— Жаль, уезжаете, — располагаясь к этому человеку, простодушно сказал Кислицын, — опять сядем и заскучаем.
— Полноте, — ответил, неповоротливо двигаясь, человек в мехах, — скука… Я еду, думаю… все скучаем, это сон, сон, мы проснемся, честное слово, надо проснуться, проснемся и мы. Будем много и жадно есть, звонко чихать, открыто смотреть, заразительно хохотать, сладко высыпаться, весело напевать, крепко целовать, пылко любить, яростно ненавидеть… подлости отвечать пощечиной, благородству — восхищением, презрению — смехом, женщине — улыбкой, мужчине — твердой рукой… Тело из розовой стали будет у нас, да… А я все-таки заболтался. Прощайте.
Он поклонился и вышел, а мужик, мотнув головой, опередил его, загремев по лестнице Кислицын, стоя у двери, улыбнулся в то место тьмы, где, как думалось ему, находится лицо беглеца, и, так же задумчиво улыбаясь, закрыл дверь. Огонь, сильно колеблясь, трепетал в пыльном стекле лампадки мутным погибающим светом.
IVУ оврага, возле кривой избы, где ныряющая в перелесок дорога чернела при луне навозом и выбоинами, — стояла, поматывая головами, пара кобыл; подвязанный к дуге колоколец тупо брякал, а мужик, расставив ноги, затягивал мерзлый гуж. Тут же, по привычке оглядываясь во все стороны, бросал в возок охапки сена проезжий, поверх сена растянул ватное одеяло, устроил выше, для головы, подушку и стал ходить от избы к возку и обратно, нетерпеливо дергая головой. В мутной, холодно осиянной дали темнел черный лес; черные, без огней, избы, изгороди тянулись от леса к городу; тени, как сажа на молоке, резали глаз. Две собаки лаяли за версту от оврага, но так звонко, словно вертелись за спиной.
— Тпру-у, — подымая голову, зашипел мужик, — околеть тебе, нечистая сила, калека, падло несчастное. Тпрусь.
— Шевелись, борода, ехать надо, — сказал проезжий, — раньше смотреть надо было.
Мужик, молча тряхнув оглоблей, нахлобучил шапку, потоптался, шмыгнул носом и свалился боком на облучок, вытянув ноги, как неумеющие ездить верхом дамы, а пассажир, колыхая возок, разлегся внутри и блеснул спичкой, закуривая.
— Ну, тряси вожжами, — сказал он, — поехали… Да смотри, по деревням зайцем лупи, бутылка водки в кармане, тебе отдам.
— Уж я такой, — деловито оживился мужик, — со мной ничего… ничего, покойно, значит, сенца взял.
— Постойте, — запыхавшись, крикнул Ячевский. Он подбежал из-за избы и, торопясь, смущенно улыбнулся, заглядывая в возок.
— Это, ведь, вы… сейчас… были там… так вот я…
Он запнулся, и возбуждение его улеглось.
— Ах, вы, — сказал пассажир, — что вы, пальцы отморозите, зачем пришли?
— Я, — снова заговорил Ячевский, покоряясь внезапному чувству беспомощности, в котором задуманное разом обмякло и перегорело, — я очень прошу меня извинить, задерживаю, не можете ли вы… наложенным платежом русско-немецкий словарь, сделайте одолжение.
Горький стыд потопил его. В возке точками блестели глаза.
«Зачем я все это говорю? — подумал Ячевский. — Никакой словарь не нужен, и черт вас всех побери».
— Словарь? А какой? — нетерпеливо спросил проезжий, заворочался и прибавил: — Ну, хорошо, только это?
— Да, больше ничего, извините, — тихо сказал Ячевский. — Моя фамилия Ячевский. До востребования.
— Прощайте, — раздалось из возка, — трогай.
Ячевский отошел в сторону, а коренная, тряхнув дугой, рванула возок, и лошади побежали мелкой рысью. Воровской дребезг колокольца рассыпался по оврагу коротким эхо, на бугре, падая вниз, возок скакнул, мужик занес кнутовище над головой, и снежный вихрь, брызнув из-под копыт, комьями полетел в возок. Скрип полозьев, удаляясь, затих.
Ячевский, растирая отмороженную щеку, долго смотрел в перелесок, зяб и думал, что все, вероятно, к лучшему. Он шел с целью просить неизвестного беглеца достать и выслать ему хороший подложный паспорт; этому помешали различные практические соображения.
«Бежать, — думал Ячевский, идя домой, — это, в сущности, не так просто, чего я? Шальная вспышка; сорвался, побежал… русско-немецкий словарь, противно все это. Два года — пустяки. И здесь люди живут».
Он спустился к занесенному снегом мостику; на перилах его, вися грудью и подбородком, какой-то захмелевший, без шапки, человек скользил, шаркая ногами, и горько плакал навзрыд.
Глухая тропа
Маленькая экспедиция, одна из тех, о которых не принято упоминать в печати, даже провинциальной, делала лесной переход, направляясь к западу. Кем была снаряжена и отправлена экспедиция, — геологическим комитетом, лесным управлением или же частным лицом для одному лишь ему известных целей, — неизвестно. Экспедиция, состоявшая из четырех человек, спешила к узкой, глубокой и быстрой лесной реке. Был конец июля, время, когда бледные, как неспавший больной, ночи севера делаются темнее, погружая леса и землю — от двенадцати до двух — в полную темноту. Четыре человека спешили до наступления ночи попасть к пароходу, — маленькому, буксирующему плоты, судну; речная вода спала, и это был тот самый последний рейс, опоздать к которому равнялось целому месяцу странствования на убогом плоту, простуде и голодовкам. Пароход должен был отвезти одичавших за лето, отрастивших бороды и ногти людей — в большой, промышленный город, где есть мыло, парикмахерские, бани и все необходимое для удовлетворения культурных привычек — второй природы человека. Кроме того, путешественников с весьма понятным нетерпением ждали родственники.
Лес, — тихий, как все серьезные, большие леса, с нескончаемыми озерами и ручьями, давно уже приучил участников экспедиции к замкнутости и сосредоточенному молчанию. Шли они по узкой, полузаросшей брусникой и папоротником, тропке, протоптанной линялыми глухарями, зайцами и охотниками. По манере нести ружье угадывался, отчасти, характер каждого. Штуцер бельгийской фирмы висел на прочном ремне за спиной Афанасьева, не болтаясь, словно прибитый гвоздями; Благодатский нес винтовку впереди себя, в позе человека, всегда готового выстрелить, — это был самозабвенный охотник и любитель природы; скептик Мордкин тащил шомпольное ружье под мышкой, путаясь стволом в кустарнике; последний из четырех, с особенным, раз навсегда застывшим в лице выражением спохватившегося на полуслове человека, — не давал своему оружию покоя: он то взводил курок, то вновь опускал его, вскидывал ружье на плечо, тащил за ремень, перекладывал из левой руки в правую и наоборот; звали его Гадаутов. Он шел сзади всех, насвистывал и курил.