Владимир Одоевский - Русские ночи
Между новеллами «Последнее самоубийство» и «Город без имени» есть маленький отрывок, названный «Цецилия» — по имени покровительницы искусства и гармонии. Подобно тому, как отрывок «Мститель» служил антитезой новеллам «Бал» и «Бригадир», так и «Цецилия» является смысловой и эмоциональной антитезой новеллам «Последнее самоубийство» и «Город без имени». Миру, лишенному человеческих начал и человеческих радостей, противопоставляется мир высокой красоты и поэзии, который открывается человеку через искусство.
В «Цецилии» ответ романтика на трагические вопросы бытия. Ответ за пределами реально-бытового — и тем не менее по-своему ясный. Подобно самому автору романа «Русские ночи», рассказчик, от имени которого ведется повествование в отрывке «Цецилия», задается мучительными вопросами: «Кто же успокоит стон мой? Кто даст разум сердцу? Кто даст слово духу?». И как будто в ответ на это перед глазами рассказчика возникает храм святой Цецилии: «А там, за железною решеткою, в храме, посвященном св. Цецилии, нее ликовало; лучи заходящего солнца огненным водометом лились на образ покровительницы гармонии, звучали ее золотые органы и, полные любви, звуки радужными кругами разносились по храму…» (наст, изд., с. 59).
С точки зрения В. Одоевского, поэтическое начало, столь существенное в жизни человека, полнее и глубже всего проявляется в музыке. Человеку естественно стремление выразить себя. В выражении себя, своей личности, неповторимости заключено высочайшее счастье человека. Лучше всего может выразить себя человек и утвердить себя как существо духовное в искусстве. Но не во всяком искусстве одинаково. Музыка больше, чем литература, больше, чем живопись или скульптура, способна передать «невыразимое», т. е. самое глубокое в человеке. Чувство невыразимого, по В. Одоевскому, есть «высшая степень души человека», и «единственный язык сего чувства — музыка». В письме к В. С. Серовой В. Одоевский пишет: «Из всех искусств наиболее музыка служит проявлением этого невыражаемого, недосягаемого начала, — этой загадки, которой сплочены все организмы. Музыка вводит этот загадочный элемент в речь человеческую, — которая без музыки, вообще без элемента эстетического могла бы только выговаривать: дай мне хлеба, дай мне мяса и пр. Оттого самые незначительные слова в музыке получают смысл, в них материально не находящийся; к мертвому слову прибавляется необходимый для всякого явления элемент невыразимого…».
Для В. Одоевского в музыке заключено самое высокое и самое положительное знание. Оно имеет дело более, чем какое-либо другое знание, не с внешним, а с внутренним, т. е. истинным «числом вещей». Не удивительно и закономерно, что В. Одоевский в тех местах романа, которые для него особенно значимы, стремится придать своему слову возможно более музыкальный характер и форму. Закономерным представляется и то, что в философском романе В. Одоевского, посвященном проблемам и путям человеческого познания и человеческого счастья, последние его новеллы — «Последний квартет Бетховена», «Импровизатор» и «Себастиян Бах» — прямо повествуют о музыке и музыкантах.
Новеллы о музыкантах находятся в ключевом и решающем месте повествования: перед развязкой, перед финалом. В них заключена идейная кульминация романа. Сюжет романа — решение вопросов об истине и счастье — достигает в этих новеллах самого высокого пункта.
«Последний квартет Бетховена» и «Себастиян Бах» из всех рассказов, входящих в состав «Русских ночей», носят наиболее завершенный характер. В них есть своя собственная фабула, напряженная в развитии и законченная, в них заключен особый и цельный художественный мир.
Бетховен и Бах в изображении В. Одоевского — истинные художники и истинно великие люди. Им ведомы радость и мука творчества, трудная радость духовного выражения и преодоления материала. Это и делает их великими. Для Бетховена, например, искусство — это «высокое усилие творца земного, вызывающего на спор силу природы». Вместе с Бетховеном именно так понимает смысл искусства и смысл жизни художника сам В. Одоевский. Там, где нет усилия, нет и творчества, нет и высокого счастья в искусстве. Беда импровизатора из одноименной новеллы В. Одоевского в том и заключается, что ему все дается без труда, что, производя с легкостью и механически, он не испытывает своей духовной силы и не знает, что такое «сладкие муки» и высокая радость созидания. Не испытывает тех мук и тех радостей, которые были так хорошо знакомы и Бетховену и Баху.
Новеллы о Бетховене и Бахе отличаются высокими литературными достоинствами. Уже говорилось о том, как высоко оценил Пушкин новеллу В. Одоевского о Бетховене. Не уступает ей в художественном отношении и новелла о Бахе. Когда В. Одоевский говорит о Бахе, своем любимом музыканте, в самом тоне его повествования чувствуется благоговение. Язык рассказа о Бахе сродни баховской музыке: высоко-старинный, чистый, без аффектаций, спокойно-величественный.
Бетховен и Бах в новеллах, им посвященных, являются героями. в наибольшей степени отвечающими идеалу В. Одоевского. Из этого вовсе не следует, что они для него вполне идеальные герои. Таких для В. Одоевского просто не может быть, как не может быть вполне идеального знания и идеальной науки. В изображении В. Одоевского жизнь Бетховена и Баха, высокая в творческих порывах, не свободна была от недостатков и потерь. Главное, что оба героя одинаково — хотя и по разным причинам — не осуществили «всей полноты жизни».
«Полнота жизни», по понятиям В. Одоевского, предполагает не только радость в искусстве и творчестве, но и радость простого человеческого бытия. Бах, самый великий из музыкантов, так и не испытал многих обыкновенных человеческих радостей, и потому ему неведома была «полнота жизни»: «…ему хотелось, чтобы кто-нибудь рассказал, как ему горько, посидел возле него без посторонних расспросов, положил бы руку на его рану… Но этих струн не было между ним и окружающими; ему рассказывали похвальные отзывы всей Европы, его расспрашивали о движении аккордов, ему толковали о разных выгодах и невыгодах капельмейстерской должности… Вскоре Бах сделал страшное открытие: он узнал, что в семействе он был — лишь профессор между учениками. Он все нашел в жизни: наслаждение искусством, славу, обожателей — кроме самой жизни…» (наст, изд., с. 131).
Заключающие сюжет романа истории великих музыкантов представляют собой род героических и одновременно трагедийных повествований. Герои этих историй более других заслуживали полноты жизни — и она оказалась для них недостижимой. Сюжет «Русских ночей» и в своих кульминациях, и в финале продолжает сохранять свою неоднолинейность, напряженную остроту, глубокий драматизм мысли.
К проблеме полноты и неполноты жизни В. Одоевский возвращается еще раз в эпилоге романа, но теперь в связи с судьбами целых государственных организмов, а не только отдельных личностей. Он говорит о полноте и неполноте жизни применительно к России и Западу.
Известно, что эпилог романа был написан В. Одоевским еще в начале 30-х годов и прежде, чем был включен в «Русские ночи», предназначался для «Дома сумасшедших». В значительной мере содержание эпилога соотносится с идеями Чаадаева, высказанными в знаменитом философическом письме. Письмо это было встречено В. Одоевским резко враждебно: всем своим содержанием оно противоречило собственным идеям В. Одоевского, которые ко времени выхода в свет письма Чаадаева он уже успел высказать в написанном им (хотя и не опубликованном еще) эпилоге.
17 ноября 1836 г. В. Одоевский писал С. П. Шевыреву, откликаясь на выход в свет философического письма Чаадаева: «Как мне жаль, что я не успел прежде окончить печатание моего Дома Сумасшедших; два года тому назад, не имея почти никакого понятия о мыслях Ч<аадаева>, я написал эпилог, заключающий книгу и как будто нарочно совершенно противоположный статье Ч.; то, что он говорит об России, я говорю об Европе, и наоборот. Ты знаешь мою мысль, о которой я намекнул мимоходом в Введении к Дому Сум. (смотри в Библ. для чтения: Кто сумасшедший?) и в „Русских ночах“, о том, что Россия должна такое же действие произвесть на ученый мир, как некогда открытие новой части света, и спасти издыхающую в европейском рубище науку…».
В эпилоге В. Одоевский противопоставляет Россию, русскую науку и русскую мысль, в которых он уже теперь видит сильные ростки великого будущего, «больной» западной цивилизации. В отличие от Чаадаева, В. Одоевский исполнен самого пылкого оптимизма в своем отношении к основам русской жизни и к ее истокам. Он видит в русской жизни сильное стремление к цельности и полноте знания, которое ему особенно дорого и которое более всего его воодушевляет. Вместе с тем, характеризуя западную жизнь, В. Одоевский говорит об «отсутствии всякого верования», о «надежде без упования», об «отрицании без утверждения». Он пишет о Западе: «…старый Запад, как младенец, видит одни части, одни признаки — общее для него непостижимо и невозможно: частные факты, наблюдения, второстепенные причины — скопляются в безмерном количестве; — для чего? с какою целью?» (наст, изд., с. 146).