Григорий Свирский - На лобном месте
В предпоследнем походе рыболовецкий сейнер проходил мимо камней, его старые моторы не справились, и камни пробили дыру в его днище.
"Дед" сказал, что надо зайти в порт, чиниться. Запросили Гракова. Тот ответил: "Стране нужны сельди". "Стране нужны люди, которые добывают сельди", -- возразил "дед". "Труса празднуешь!" -- радировало высокое начальство.
В последнем рейсе, когда спасали иностранный корабль "Герл Пегги", начался такой шторм, что все поняли: жить осталось недолго, вот-вот пойдут на дно, вместе с шотландцем.
Единственный, кто дико, нечеловечески трусит, -- это оказавшийся на корабле Граков. Он напивается до бесчувствия. Валится на койку -- умирать.
Всем командует "дед", который и спасает корабль.
Несостоятельность Гракова -- это несостоятельность власти, способной только погонять и губить...
"Три минуты молчания" звучали как призыв хранить "три минуты молчания", когда скроется под водой "Новый мир", уже давший течь.
Ждать оставалось недолго. Еще в No 5 были напечатаны вызвавшие ярость начальства рассказы Фазиля Искандера, одного из самых одаренных прозаиков сатирического плана; повесть "Созвездие козлотура" принесла ему всесоюзную известность. В рассказах 69-го года он куда более глубок. Герой одного из них -- немец из Западной Германии Эмиль. Но читатель понимает, что речь идет не о немецком фашизме, а о своем собственном...
Эта "больная" тема получила дальнейшее и глубокое развитие в произведении как бы очерковом, на подтекст не претендующем.
Поэт-переводчик Лев Гинзбург, коротенький, с одышкой, казалось, робкий человек, вдруг опубликовал в "Новом мире" ошеломившее нас произведение "Потусторонние встречи". Подзаголовок -- "Из Мюнхенской тетради". Эта книга, потом уже более не изданная нигде, -- воистину прощальный гудок корабля, уходящего под воду.
Читатель, сколь бы он ни был неискушенным, при чтении "Потусторонних встреч" обретает второе зрение. Он читает о гитлеровцах. И -- почти с первых же абзацев постигает, что речь идет не только о немцах, не столько о немцах. А о сталинщине и, что еще важнее, о нынешних нацистах.
Хотя автор, естественно, пишет только о гитлеровцах.
Лев Гинзбург встречается почти со всеми оставшимися в живых воротилами гитлеровской Германии. Или друзьями Гитлера. Разговаривает с Германом Эссером, обладателем партбилета No 2. У Гитлера был партбилет No 7. Эссер числился на амплуа "старый друг фюрера".
"Страх начинает портить людей, -- говорит Эссер. -- Но расчет -- это еще на самое страшное. Ужаснее всего паралич мысли, телячий восторг перед подлостью".
Затем автора привозят к Гансу Бауману -- автору нацистского гимна, теперь поэту-переводчику. Ганс, не избавившийся от чувства вины, полюбил русскую поэзию, стал ее переводчиком. Слова его печальны, в них звучит запоздалое раскаяние: "Гимн стал моей судьбой. Я принял ее как должное. Но позвольте надеяться, что вы поняли трагедию человека, который, будучи сам ослепленным, невольно ослеплял других..."
Ух, как взвыли литбандиты Москвы, которые продолжали ослеплять читателя, давным-давно расставшись с собственной ослепленностью!
Перед читателем проходит затем череда стариков -- отставных чиновников фюрера, размышлениями своими точь-в-точь напоминающих советских отставников, которые благоговеют перед кровавым всесилием. Среди них Ширах -- создатель гитлерюгенда. Шпеер -- министр вооружения, министр тотальной войны, сменивший в 42-м году погибшего Тодта; тот самый Шпеер, который, кстати сказать, начал убивать людей при помощи "Фау-2".
Шпеер наиболее умен и циничен. И откровенен: " Человеческие жизни и судьбы, -- говорит он, -- конечно, никого не интересовали. Делалось дело..."
Ширах и сейчас не прочь подтрунить на неарийской расой, он вспоминает с удовольствием, как в тюрьме Шпандау ставил в тупик советских надзирателей и часовых. "А знаешь, говорю, Иван, что ваш Пушкин по происхождению не русский, а эфиоп?" "Как так? -- возмущается Иван. -- Врешь, никакой он не эфиоп, а русский он, русский!.."
Шираху приятно поиздеваться над русским человеком: он чутко, ноздрями старого нациста, уловил дух шовинизма, идущий со стороны современной России.
А Ялмар Шахт, бывший президент Рейсхбанка, до сих пор не может успокоиться, пространно говорит о влиянии немцев на Россию. "Даже столица -Петерсбург". А литература? Хемницер, Фон-Визин...
А уж простые генералы или бюргеры, те откровенно жалеют о прошлом. Хвалят Гитлера. "Интересы народа он всегда ставил выше морали, выше закона", -- вспоминает некий генерал.
Гитлер казнил сто девятнадцать своих генералов и около восьмидесяти тысяч солдат. "У него была великая цель, -- оправдывает его генерал, -- а великая цель требует порой большой крови".
Хозяин пивного бара еще откровеннее: "После Гитлера нами правят сплошные ублюдки... Тот был личностью..."
Автор приводит также цитату из книги немецкого поэта Ганса Магнуса Энценсбергера: "Из нашего национального самосознания вырастают порой диковинные цветы".
Умевшие читать между строк сановные "образованцы" из молодых, да ранних, главным образом комсомольцы из ЦК ВЛКСМ, сорока лет отроду, подняли крик. Центральные газеты опубликовали сразу несколько статей-воплей, из которых было совершенно очевидно, что последний выстрел "Нового мира" был уникальным. Попал сталинистам точно между глаз.
Секретаря ЦК партии Демичева и секретаря Союза писателей СССР Константина Федина не пришлось долго уговаривать. Александр Твардовский давно жил с петлей на шее. Оставалось только выбить из-под его ног табуретку.
"Новый мир" -- последний легальный бастион прогрессивной интеллигенции -- прекратил свое существование.
5. МАГНИТОФОННАЯ РЕВОЛЮЦИЯ...
Казалось, вытоптано все.
И тогда, в полумогильной тишине, стали слышней стихи-песни. Шорох магнитофонных лент. Они давным-давно вырвались из-под контроля Дома Романовых, стихи-песни. И теперь выступили вперед, на смену придушенному.
Глубинная Россия, за редким исключением, не держала в руках книг Александра Солженицына, как и других авторов "Нового мира" и самиздата. Только "Один день Ивана Денисовича", изданный миллионным тиражом "Роман-газеты", достиг полок районных библиотек. Солженицын-прозаик, по сути, так и остался вне досягаемости: "глубинка" крамольных, с ограниченным тиражом, журналов и толстых рукописей самиздата не читает: откуда им там взяться?
Оболгать Солженицына поэтому нетрудно. Но попробуй оболгать песню, записанную на твоем магнитофоне. Тем более песню, оторвавшуюся от автора, ставшую народной.
Стихи-песни Булата Окуджавы, Александра Галича, Владимира Высоцкого и других стали знаменем вольномыслия. Они спасли поэзию сопротивления от разгрома: сами были подлинной поэзией, талантливой литературой, со своей давней историей, со своими врагами и поклонниками.
Юбилиада, не ведая того, усилила влияние песенной поэзии во сто крат.
Романовы поняли это не сразу. К счастью, не сразу дошло до них, как много значили для духовной жизни простого человека эти плохо записанные ленты.
Улица не повторяла текстов казенных песен, речей, плакатов и призывов ЦК КПСС. Ее давно захватила песенная магнитофонная революция.
... Она началась исподволь и оказалась неуязвимой и всепроникающей. На плечах чудом выживших лагерников в жизнь вошел не только лагерный сленг, но и стихи, и песни. Дошла до нас и безыскусственная, настоянная на фольклоре песня "Воркута -- Ленинград". Выжила и песня-проклятие ГУЛАГу поэта-лагерника, погибшего в лагерях, "Ванинский порт". Я приведу строки такими, какими они запомнились зэкам-колымчанам, с которыми меня свела судьба.
Я помню тот Ванинский порт
И рев парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.
Над морем стелился туман,
Вскипала пучина морская.
Вставал впереди Магадан,
Столица Колымского края.
У борта стояли зэка,
Обнявшись, как родные братья.
И только порой с языка
Срывались конвою проклятья.
. . . . . . . . . . . . . . .
Будь проклята ты, Колыма!
Откуда возврата уж нету.
Сойдешь поневоле с ума:
Придумали, гады, планету!.. Таких песен было много. Они стали запевом, дали "настрой" и молодой поэзии, и непуганым юным исполнителям, вооруженным гитарой, -- они настраивались на тональность лагерной правды, как на камертон... Отнюдь не всегда поэзия была им близка тематически, но она была неизменно правдивой... Лагерный поток вымывал ложь казенного благополучия. Песня переставала быть сентиментальным вздохом или пропагандой. Срасталась с высокой поэзией, -- гитаристы начали напевать стихотворение Ярослава Смелякова -- изломанного, измученного, вернувшегося из лагерей еще при Сталине и никогда не писавшего лагерных песен.
Если я заболею,
к врачам обращаться не стану.
Обращусь я к друзьям,
не сочтите, что это в бреду: