Виорэль Ломов - Музей
Перхота оторвался от созерцания своих шедевров, тряхнул черными кудрями, подошел к Элоизе и спросил:
— Размещать будем в том же зале? Пойдем?
Элоиза повела его в выставочный зал. Перхота шел походкой Жана Марэ.
Салтычиха через час послала меня за ними, так как все фотографии вытащили и рассортировали. Я застал их осматривающими стены и планшеты. Оба смеялись. Я впервые увидел Элоизу просто смеющейся, у нее была открытая приятная улыбка.
— Вас зовут, — сказал я.
Они оба с неохотой, как мне показалось, отвлеклись от планирования на местности и спустились в холл на первый этаж.
На колени…
— На колени! — услышали мы, заходя в холл. — Ме-едленно, плечи расправить…
Салтычиха нависла над Шенкель. Та тряслась и тихо опускалась на колени. Салтычиха, не обращая на нас внимания, командовала:
— А теперь медленно вста-ать… Повторить! Ну, — обратилась она к нам, место облюбовали? Шенкель, еще раз! Тренирую вот, совсем жидкий стал народ. Нам просто пенсионеры не нужны, их пруд пруди, бездельников! Нам нужны пенсионеры с зарядом и запалом.
— С зарядом и запалом, пожалуй, и рванет, — улыбнулся Перхота.
— Утаскивайте, утаскивайте отсюда, — заторопила его Салтычиха. — Скоро раствор привезут, некуда будет ставить. Да, в субботу едем на прополку картошки! Лопаты свои.
— У меня нет, — сказал я.
— Возьмешь мою, — сказала Элоиза. — Помоги мне, котик.
"Котик" — неприятно резануло мне слух.
— Котик? Ты с кем-то меня спутала.
— Брось! У меня все мужчины котики. А кто же вы? Котики и есть. Правда? обратилась она к Перхоте, помогая тому поднять пустую коробку.
— Да-да, конечно же, мы все котики! — Фотохудожник блеснул глазами. — Ну так как насчет съемки?
Элоиза промолчала.
Остаток дня я посвятил попеременно то мусору, то раствору. К вечеру, вспомнив об Элоизе и фотографе, я поднялся в выставочный зал.
Три стены уже были увешены фотографиями. Перхота с двумя помощниками и Элоиза возились с последней стеной.
Я прошелся вдоль фотографий. Голые женщины вызвали во мне только чувство досады. Если сюда придут мужики после работы (а кому они еще нужны, эти бабы?), вряд ли их вдохновят эти ненатуральные позы и бабочки на ягодицах, подумал я. А приходить смотреть на них людям праздным тоже какой смысл? Живая натура — она куда приятней. Я вспомнил рысь и посмотрел на Элоизу. От суматошного дня она слегка раскраснелась и похорошела. Очевидно, на нее падал свет фотоискусства.
Перхота откидывал голову, так что тряслись его кудри, и любовался своими творениями. Интересно, что испытывает он и фотомодель в момент запечатления, в момент перехода натуры в образ? Содрогание? Экстаз? Скорее всего ничего не испытывают. В лучшем случае то же самое, что испытывал я, перетаскивая волоком мешки со штукатуркой: ждал, когда это всё кончится.
Я ждал от Элоизы специального приглашения домой, так как мне стало казаться, что все, что случилось со мной с утра позапрошлой пятницы, варилось исключительно в моей голове.
— Ну что, пошли? — сказала мне Элоиза.
— Куда?
— Домой. Надо купить еще хлеба, яиц и масла. Да, не забудь, соль еще. Неделю без соли.
— Купим сразу пуд.
— Пачки хватит, йодированной.
Что-то я устала сегодня, котик…
— Что-то я устала сегодня, котик, — сказала она после ужина. — Умираю, хочу спать. Мы с тобой собирались через неделю-другую начать семейную жизнь…
— Да, полноценную.
— Осталось немного. — Она поцеловала меня в щеку и пошла в ванную простирнуть кое-что на завтра. Я обратил внимание, какие у нее правильные, красивые черты лица. Почему они мне показались вначале резкими?
Элоиза что-то сказала.
— Что? — не расслышал я.
Я встал, подошел к ванной.
— Пусть годы проходят… живет на земле любовь… и там, где расстались… мы встретимся нынче вновь… — пела Элоиза. У нее был удивительно задушевный голос.
Я улегся на раскладушке. В дверь спальни я видел, как Элоиза разделась и легла на кровать. Бог ты мой, да она писаная красавица! Неделю-другую, неделю-другую, неделю-другую… Я стал дремать и сквозь сон услышал бормотание Элоизы:
— Завтра… завтра, котик…
Как в песне, утро нас встретило прохладой. Я проснулся под ритмичное дыхание Элоизы. Она отжималась от пола. Тюль на открытом окне ходил волнами.
— Вставай, лежебока! — Она стащила с меня простыню. — Восьмой час.
Я ведь совсем не знаю твоих привычек. Ты что делаешь по утрам?
— То же, что и по вечерам, ничего. Можно с пивом. Любимое мое занятие.
— Придется переучиваться.
— Не поздно?
— Никогда не поздно. Вставай, делай, что надо, и у меня тебе задание.
Я встал, сделал, что надо, и пришел за заданием.
— Вот пылесос. Пропылесось.
Из задания самое интересное было гонять кота по всей квартире.
Элоиза смеялась:
— Единственное, чего он боится, это пылесоса. Удивительно!
Мне стало тоже радостно. Улыбка на ее лице была точь-в-точь вчерашней улыбкой. Значит, она не от Перхоты, а от нее самой. Значит, и ее вчерашние слова "завтра, завтра, котик" не от сомнений, а от усталости. Я обнял Элоизу и погладил ее, как ребенка, по голове. Она с удивлением посмотрела на меня.
— Вот не думала, что ты способен на это. Тебе сколько лет? Пятьдесят есть?
— Дурак — и в пятьдесят дурак.
— А дети?
Что я скажу ей? И я ничего не сказал ей.
— Ты гимнастка?
— Акробатка. Смотри! — Она ловко сделала сальто с места. — Но это все в прошлом. Форму поддерживаю.
— Салтычиха заставляет?
— Куда ей? Но она молодец баба. Под шестьдесят, а любого мужика за пояс заткнет.
— А тебе сколько? Тридцать пять, сорок?
— А ты как думаешь?
— Шестнадцать!
Перхота встретил нас в холле…
Перхота встретил нас в холле. Он поздоровался с нами и задержал на Элоизе взгляд чуть дольше, чем позволяют приличия.
— Как мое вчерашнее предложение? — спросил он.
Голос его вибрировал тоже чуть сильнее, чем требовали обстоятельства. Господи, сколько можно проходить одно и то же? Повторение, говорят неумные люди, мать учения.
— Какое? — удивилась Элоиза.
Удивился и я. Тому, что она удивилась.
— Пойдем, я хочу с тобой посоветоваться. По освещению. Там, на левой стене, той, что на проспект… — Перхота взял ее под руку и повел в выставочный зал.
Что ж, вот они и на "ты". Кто там шел на вы? Надо сразу во всем идти на ты. Мне надо было готовить к ремонту помещение первого этажа.
Однажды я вернулся домой из командировки и не застал дома ни семьи, ни мебели, ни записки. Как будто не три недели отсутствовал, а тридцать лет и три года. Лишь лет через десять объявилась дочь. Объявилась и тут же выскочила замуж за благополучного немца. Как только я пытаюсь представить себе его, мне в нос бьет запах баварского пива. А жена как сквозь землю провалилась.
О чем я рассказал бы Элоизе? Я сам уже все забыл и ничего не хочу вспоминать. Начинать — так начинать сначала. Лишь бы только эти фотоужимки не погубили в зародыше то легкое, пока неуловимое, но очень светлое мое чувство к Элоизе. Что она чувствовала ко мне, я мог только догадываться, но ей, видимо, тоже досталось немало в жизни и хотелось чего-нибудь без повтора пройденного и без нового анализа грамматических ошибок судьбы.
О чем я сказал бы Элоизе? О том, что женился во второй раз, что был женат условно, поскольку в паспорте никто не отменил моих обязательств перед первой женой, искать которую не стал бы даже Интерпол. Скорее всего она тоже в Германии, пришла мне мысль, и я одобрил ее. Пусть живет там. Да и дочь с внуками под боком. Чего еще женщине надо?
Вторая жена от меня ушла к третьему мужу, а мне оставила ребенка от первого, которого воспитывает моя одинокая шестидесятилетняя, больная насквозь и вся светлая сестра. Сестренка, сколько же я не был у тебя? Пять, шесть лет? Как быстро летят годы, особенно когда они несут нас вниз.
С работой у меня и вовсе вышел смех…
С работой у меня и вовсе вышел смех. Была работа, и я, как всякий счастливый человек, довольный своей работой, о ней не думал, а как началось всеобщее затемнение нравов и мозгов, бросил ее, кинулся сломя голову в новую и не сломал ее (голову) только потому, что продал все, что оставалось у меня от прежней жизни: дом, мебель, шмотки, книги… Расплатился со всеми, кто оказался умнее меня, и вышел на городские площади, на которых голуби — самые счастливые создания на свете и с которых без лишних хлопот удобнее всего отправляться на вечный покой.
Меня мучила ревность, и я поднялся в выставочный зал. Там было тихо, навешивали и наклеивали ярлычки к рамкам и планшетам, технички вытирали пыль, смотрители прохаживались на выходе из зала. Зал был пронизан светом, и в нем, просвечиваемые насквозь, стояли Элоиза и Перхота. Фотограф тем не менее казался черным пятном, он что-то рассказывал Элоизе, то и дело кивая на фотографию. Меня они, наверное, не заметили, так как я был против света. Я невольно залюбовался Элоизой. Свет пронизывал ее легкое платье, и ее фигура действительно могла украсить любую выставку. Я спустился вниз. Пыль и цемент были, видно, моим уделом. Что ж, заслужил, что заслужил.