Семен Юшкевич - Евреи
Ему хорошо знакомы были нищета и голод, в которых он вырос, но никогда еще столь цельная, ужасом одухотворенная картина общего несчастия не становилась у него перед глазами. И испуганный, измученный, он снова бросил вопль мольбы, страха:
— Довольно, Шлойма, довольно. Я умоляю…
Они стояли у ворот, собираясь перейти к другому флигелю.
— Хорошо, — сказал Шлойма, углубленный в свои мысли, — выйдем отсюда. Но и там не лучше.
Улица терялась вдали. С правой стороны город горел своими жемчужными огнями, а с левой — темная окраина открывалась, точно опрокинутая. Оба пошли вдоль тротуара задумчивые, потрясенные. На углу Шлойма остановился. Послышались звуки фортепьяно, и песни были лихие, будто кричали развязными словами.
— Вот куда идут наши девушки! — произнес Шлойма с горячей ненавистью, поднимая руки и указывая: — Смотри!
Нахман оглянулся. Во все стороны, точно испуганные, побежали низенькие, старые дома, прижавшись друг к другу, как в жесте мольбы. Подобно худым колосьям в неурожай, не отягченным зерном, они поднимались вялые и чахлые и громко кричали о беде. Казалось, несчастье, могучее и мстительное, пробежало в этой стороне и разрушило высокие, просторные дворцы и сильных счастливых людей, которые здесь были.
— И я говорю, — раздался вдруг взволнованный голос Шлоймы, — оденьтесь в железные одежды, сомкнитесь в густые ряды, пусть забьют барабаны — нищеты не должно быть!
Громовая музыка, топот лошадей, лязг железа зазвучали в его ушах. Толпы людей строились в могучие ряды, — то были люди с окраины. Худые, оборванные, с радостными лицами — он видел их — они шли за своим, они шли… И барабаны били, раздавались голоса, ясные, звучные…
— Пойдем, пойдем, — упорствовал Нахман, — я верю вам.
— В железе — сила, — сказал Шлойма, — но она есть и в соломинке. Силен тот, кто верит в соломинку, ибо он верит в самого себя. Соберите свою веру, обменяйтесь друг с другом, и она соединит вас лучше, чем кровь — братьев. Пойте песню: сила в нас, и вы, что жалуетесь на свою слабость, на свои болезни, — я утешу вас всех. Споем песнь о единении, — и вы утешитесь. Вы, что с мукой трудитесь, и вы, что голодаете и дрожите, споем песнь о людях, — и вы утешитесь. Вы, что не верите в будущее, и вы, что бежите в тюрьмы, вы, что отдаетесь разврату, слабые и сильные юноши и девушки, стройным голосом споем песнь о единении, — и вы утешитесь. И первым словом этой песни пусть будет: нищеты не должно быть.
Точно слепой, потрясенный внутренним видением, мощным образом этой необъятной толпы, он произносил свои слова со странным припевом, — и Нахман, слушая, чувствовал, как что-то поднимает его над землей, и от этого он испытывал радостное облегчение. И, будто молнии правили его жестами, ему хотелось броситься куда-то в бездну, петь и греметь, чтобы осязать, вдыхать дивный идеал слияния с людьми.
Шлойма медленно повернул назад. Опять потянулась жалкая улица с домами, теперь еще более жалкими, и в открытые ворота их пугливо смотрели пустыри больших дворов. Оба молчали, не зная, что сказать друг другу.
Тень, стоявшая у ворот дома, где жил Шлойма, внезапно пропала, когда они подошли. Нахман похолодел и, стараясь не выдать своею внимания и волнения, тихо произнес:
— У меня, Шлойма, не выходит из головы судьба Неси. Наверное ли она пропадет?
— Как эта ночь, — устало ответил Шлойма, входя в свою квартиру. — Теперь, Нахман, — прибавил он, — нужно было бы поговорить о твоем деле. Но, кажется, уже поздно. Иди спокойно домой. Этого человека я пришлю к тебе. Ты не побоишься ходить по нашим улицам?
— Нет, отчего же, — улыбаясь, ответил Нахман. — У меня крепкие руки…
— Так, спокойной ночи! Я очень рад. Сказать правду, ты мне и в первый раз понравился. Что-то хорошее есть в тебе, и мне кое-кого напоминает. Я был недурным парнем в молодости. Спокойной ночи!
— Прощайте, — серьезно ответил Нахман, и долго стоял у дверей, в которых скрылся Шлойма.
— Ну, что же, — задумчиво произнес он, — нужно идти. Славный старик.
Когда он подошел к воротам, ему опять показалось, что промелькнула тень. Он остановился, страшно внимательный, умоляя кого-то добрыми словами, чтобы он не ошибся.
— Это вы, Нахман? — раздался вдруг тихий, знакомый голос; и этот голос показался ему теперь столь нужным, что он готов был закричать от счастья.
Она стояла у ворот и, как прикованная, не двигалась. Он подошел к ней ближе, и все, что было у него тяжелого в душе, стало отлетать и, как ненужное, сгинуло.
— Я знал, что вы будете ждать меня, — хотелось ему сказать, но вместо этого он с деланным равнодушием произнес:
— Да, я, Неси, — вам нужно что-нибудь?
— Вы видите город, Нахман?
— Я вижу, — вдруг разочарованный, ответил он.
— Он горит, как солнце. Посмотрите на огни. Мне кажется, там пляшут.
— В городе еще не спят, — равнодушно поддержал он.
— Там пляшут, — уверенно вытворила Неси, повернувшись лицом к городу, — и мне хочется плакать от злости, что я родилась здесь, а не там.
— Где там? — удивился Нахман, оглядывая ее.
— В городе, в городе.
Они замолчали и долго смотрели на прыгавший, переливавшийся вдали свет.
— Каждую ночь, — вдруг произнесла Неси, — я стою здесь и стерегу огни. И с каждым днем я чувствую, как руки мои становятся длиннее. Я скоро достану их.
— О чем вы говорите? — заволновался Нахман.
— Спокойной ночи, — холодно ответила Неси.
Он с состраданием взглянул на нее, и теперь она с своими застывшими глазами, как после слез большими, на миг показалась ему самой судьбой этой окраины.
— Спокойной ночи, Неси, — печально ответил он.
Он пошел от нее не оглядываясь, и мрачные, безутешные мысли победительно овладели им. Окраина как будто близко подошла к нему, — и он понял ее душу. Точно одно слово горело над каждым домом, и это слово было мольба о пощаде, о помощи. Они уже не лезли назойливо в глаза своей неопрятностью, своими безмолвными пустырями, своими ничтожными строениями, а все вместе, точно сговорились, твердили одно: милосердия, милосердия. И Нахман, охваченный своим волнением, с злым негодованием смотрел на пляшущие впереди его огни веселого города.
— В этом городе, — вспомнились ему слова Натана, — есть столько богатств, что мне становится стыдно за людей, которые ничего не придумали против страданий.
Дома стали вырастать. Они выползали на глазах из земли, двухэтажные, трехэтажные, и ворота их были наглухо закрыты. Задребезжали дрожки по неровным мостовым. Чувствовалась близость города и культуры… Огни пропали, скрывшись за высокими зданиями. Нахман продвигался среди наступающей тьмы. Прямо напротив, упираясь в небо, выплыла четырехугольная башня городских часов, а из прилегавших улиц уже несся шум от движения базарных торговцев. Сзади, торопя лошадей, кричали зеленщики.
Бледнела ночь.
— Как нужно жить? — спрашивал себя Нахман, не будучи в силах оторваться от своих дум. — Как, как?
Городские часы пробили три раза. Он ускорил шаги. Рынки просыпались.
4
Собственность! Какая могучая власть лежит в этом слове. Вооруженная всеми злыми силами, корыстью, жадностью, завистью, ложью, неправдой, в одной маске победительницы жизни, — она умеет привлечь и покорить человека. Она прокрадывается и овладевает душой незаметно. Она лепечет первыми милыми словами о счастье и свободе и умоляет предаться ей. Она обещает власть, парение. Она не кричит, не требует человека, и побеждает без насмешки, серьезная, упорная, — не давая ни одной минуты чувствовать тисков, из которых не выпустить. Неотразимая, — она единая царица мира.
Прошло две недели после посещения Нахманом Шлоймы, — и теперь он уже стоял в ряду с компаньоном Даниэлем подле двух корзин с товаром и громким голосом подзывал покупателей. Новая, полная особенного интереса, жизнь началась для него. На рассвете приходил Даниэль, высокий, больной человек с фигурой цапли, и оба, подхватив большую корзину с товаром, отправлялись в путь. Темные, пустые улицы окраины оживали в его воображении, и все некрасивое, мрачное в них пропадало в блеске его радости. Теперь он не чувствовал себя под гнетом, рабом чужой воли. Шел хозяин с товаром, который будет продан, вновь куплен, вновь продан… Шел хозяин за деньгами, которые дадут еще большую свободу, еще большую уверенность. И вся утренняя сутолока казалась радостным усилием к счастью, стоявшему вблизи, на шаг от каждого. Он шел упоенный и, как безумец, не видел муки в этой сутолоке, не чувствовал трепетания чужой души.
Волшебно-прекрасным начиналось утро раннего лета, со сменою цветных теней, от желтого на флюгере городских часов до черного у стен на земле. Один лишь голос торговца, кряхтевшего над своей корзиной, приводил в движение базарную жизнь. Как токи пробегали люди по всем направлениям, куда-то уходили, возвращались, вновь уходили, — и это было чудесно и красиво, как во сне. То там, то здесь разносились бойкие голоса торговок, лавочники раскрывали тяжелые двери, на тротуарах возились мелкие торговцы, тащились телеги с зеленью, с рыбой, с молоком, и Нахман, упившись окружающим, принимался с Даниэлем за работу. Он раскладывал свой товар и, оглядывая его, испытывал чувство ребенка, которому дали блестящую игрушку. Ласково смотрели на него ситцы, хорошенькие, пестренькие, дешевенькие, и ему казалось, что лучших не было во всем ряду. Ласково смотрели на него кошельки, куклы, галстуки, чулки, и он не уставал их перекладывать, чтобы сделать заметнее, красивее. Когда начиналось движение покупателей, он здоровым, звонким голосом выкрикивал товары и привлекал толпу своим открытым лицом и крепкой фигурою.