Аполлон Григорьев - Человек будущего
– В это время все денег не было, – отвечал Виталин.
– А в Александрынском бываете? Нет, – продолжал Червенов очень громко и как бы сердясь, – вы не бываете в Михайловском потому, что вы человек выше других людей, что вам это кажется trop commun.[17]
– Вы не в духе сегодня, вы больны, мой милый Червенов, – отвечал ему Виталин, спокойно и улыбаясь.
– Прощайте, однако, – сказал, вставая, Червенов.
– Куда вы?
– Мне пора, я к вам только на минуту.
Виталин дружески протянул ему руку.
Он ушел.
Виталину стало странно грустно. Ясно, что этот человек искал в нем какого-нибудь больного места, но Виталину было грустно не от этого. Истощенное, больное лицо Червенова, бессвязные речи, желтый цвет кожи – все говорило, что этот человек болен нравственно и физически. Он давно был знаком с ним и никогда не мог, подобно другим, бросить в него камень. Он видал его, когда внешние обстоятельства были для него хороши, и видал его тогда иным. Эта больная подозрительность, следствие самоунижения, следствие потери веры в собственное достоинство – могла скорее заставить плакать, чем рассердить. Червенов был умен, не тем умом, который приобретается, но умом врожденным, т. е. чрезвычайно редким умом, и между тем он мог даже сомневаться в этом уме, унижать себя до того, чтобы в другом умном человеке отыскивать презрение к себе, – но, несмотря на это, Виталин не в силах был отречься от него. Виноват ли был этот человек, что в его природе лежала наклонность импонировать, что он падал под бременем обстоятельств и так же бы легко встал при других условиях? Азбучная истина, что несчастие делает человека лучшим, справедлива только в отношении к ограниченным и пошлым личностям.
Посещение Червенова произвело на Арсения скверное впечатление; он насилу мог опять начать писать.
Через несколько минут дверь опять заскрипела, и в нее выглянуло лицо с рыжею бородкою клином.
Виталин обернулся…
– Что тебе? – закричал он с досадою, узнав хозяина своей квартиры.
– Да как же-с? Вы обещали вчера еще, – проговорил тот.
– Завтра, – отвечал Виталин решительно и захлопнул дверь.
Но непосредственно за этим он оделся, собрал лежавшие на столе бумаги, положил их в карман своего пальто, запер комнату и ушел, взявши ключ с собою.
VI. Воображаемый журнал, редактор его и сотрудники
Недели через полторы после описанного нами утра известный уже нам Искорский, тщетно проискавши Виталина по всем заведениям, которые, сколько знал он, любил посещать сей последний, и только что возвратись, измученный, прозябший и проголодавшийся, из последнего, отчаянного путешествия в 17-ю линию Васильевского острова, – вошел в свою комнату, с физиономией вдвое более сжатой против обыкновенного, и, заперши ключом дверь извнутри, сбросил с досадою свое синее пальто и в видимом волнении кинулся на диван.
Привязан ли был он слишком к Арсению и, находя в его безумствах оправдание собственных, любил в нем самые недостатки, – или обстоятельства слишком связали его жизнь с жизнию Виталина, но дело в том, что даже в эту минуту не мог он сердиться на него серьезно; он понимал слишком хорошо, что если Виталин теперь не у него, значит, Виталин не может, не в силах делать что-нибудь, не может потому, что ему лень, а лень – так принимали они оба – всегда невольна, всегда следствие болезни. Итак, он не сердился на него в эту минуту, но ему было досадно за него, досадно то, что в это время, по всем его расчетам, Виталин успел уже создать десять новых легенд о себе в уме квартирных хозяек своих приятелей, наделать бездну долгов и рассказать, по слабости характера и по неограниченному самолюбию, много будущно возможного за настоящее действительное. Притом же хозяин Виталина до того надоел ему своими жалобами, что он не мог равнодушно его видеть.
По коридору, ведущему в его комнату, послышались чьи-то шаги. Искорский поспешил затаить, по возможности, самое дыхание.
– Искорский, – раздался за дверью знакомый голос, – это я, – отвори.
Искорский поспешил встать и отпереть.
Вошел Виталин.
Он был бледен, на его лице было видно болезненное утомление, его глаза были странно мутны.
– Откуда ты? – был первый вопрос Искорского…
– Мало ли откуда, – отвечал Виталин рассеянно, садясь на противоположный диван.
– Ты обедал? – спросил опять Искорский.
– Да.
– Где?
– Там… у одного знакомого.
– Да вздор, не обедал…
– Когда я тебе говорю, что обедал…
– Где ты был полторы недели?
– А что? меня искали?
– Хозяин надоел просто.
– Нет ли писем?
Искорский вынул из ящика стола одно маленькое письмо, запечатанное черной печатью.
Виталин молча взял его, распечатал и, пробежавши, положил в карман.
– Только? – спросил он холодно.
– Только.
– Послезавтра идет моя драма, – начал Виталин. – Получивши деньги, я уезжаю тотчас же из Петербурга.
– Куда?
– В Сибирь.
Виталин подал Искорскому с этим словом письмо, которое тот пробежал тотчас же.
– Безумие! – сказал Искорский, отдавая письмо назад.
– Не думаю.
– А я знаю, – продолжал тот, – а я вижу отсюда, что из всего этого будет. Дело конченное и решенное, что ты не в состоянии еще успокоиться.
– Я?… а пора бы! – отвечал Виталин с горькою улыбкою. – О нет, – сказал он, – вон, вон отсюда, поскорее вон отсюда. Чего мне ждать теперь? Да и глуп я был, когда ждал чего-нибудь прежде!.. Там, по крайней мере, мне останется только скучать.
– Что за отчаяние?
– Что за отчаяние? хорош вопрос! Да неужели тебе самому все это не надоело? Чего ждать? все одного – страдания.
– Да разве не везде одно и то же, по крайней мере для тебя и для меня?
– Говорю тебе: там мне будет полная свобода скучать и хандрить.
– О старом вздоре?
– Хотя бы и о нем.
– Славная цель, однако! Но тише, – прибавил Искорский, – сюда идут.
В коридоре снова послышались шаги, и казалось, двух человек… Вскоре за дверью раздался резкий и повелительный голос: «Это я, отворяйте!».
– Редактор,[18] – прошептал Искорский, и губы его сардонически сжались на минуту. Он подошел к двери и повернул ключ.
В комнату вошли два человека.
Один из них обладал наружностию, которую я назову воинственною, потому что не умею иначе назвать ее, да и потому еще, что привык на все смотреть через призму табели о рангах. Он был еще очень молод и по всем признакам страшно недоволен своею молодостию; бледным и слабым, совершенно финским очертаниям его лица сообщали выразительность только усы, возделываемые с бесконечною любовью. Движения его были резки и каждое из них, казалось, говорило «каков я, а?…». Он часто пристукивал каблуками, что, впрочем, за недостатком шпор не производило желаемого эффекта. На его лице вечно сияла улыбка неизменного самодовольствия; его речь была чрезвычайно резка и через три слова приправлялась постоянно выражениями, никогда не видавшими печати.
Другому господину, вошедшему с ним вместе, было, казалось, лет под пятьдесят. Он был довольно полон и невысок ростом; его несколько лысая голова, его полное и круглое, даже несколько распухшее лицо, нос красный к оконечности высказывали его натуру с первого раза: никогда, может быть, вы не вспомнили бы так ясно Шекспирова Фальстафа, как при взгляде на этого человека. Его припрыгиванья, так несообразные с летами, его претензии на светскость и изобилие – и вместе с тем летний костюм в половине зимы – все это представилось бы вам чрезвычайно комическим, хотя при более долгом наблюдении едва ли бы смех ваш не заменился глубоким, болезненным состраданием. И не одно то только поразило бы вас грустию, что этот человек не вынес ничего из своей долгой жизни, кроме беспутства и претензий на светскость… нет! вглядевшись в него пристальнее, вы уловили бы в нем искру еще не совсем заглохшего ума и, может быть, еще человеческого страдания…И в самых претензиях его на светскость и изобилие проглянуло бы вам, может быть, сознание ложности положения, хотя это сознание и приняло, от бесхарактерности, чудовищную форму. Отношения его к первому описанному нами лицу с первого взгляда казались слишком унизительными; видно было, что он сам понимает это унижение, что он презирает того, перед кем он унижается, – но что искушение хорошего обеда сильнее в нем мысли о человеческом достоинстве.
– Ну что? – начал молодой человек, только что успевши войти и стукнувши правою ногою, – ведь я говорил вам, что он меня надует? – Вопрос относился к Искорскому, а слово он – к Фальстафу. – А! Виталин, здравствуйте, – продолжал он, протягивая два пальца правой руки, с аристократическою претензиею.
– Здравствуйте, барон, – ну что вы с журналом? – сказал тот.
– Я вам говорю, – надул, подлец… Ты не обижайся, – продолжал он, обращаясь к Фальстафу, – ведь мы здесь все свои… К** и покупать не думал.