Олег Кустов - Паладины
Каких только героев — матерей и детей — не наплодил XX век! Жанна д'Арк известна как Орлеанская Девственница. Но веку естествоиспытателей показалось мало героинь-девственниц и героев-мужчин. Ему захотелось разбрасывать прокламации руками матери и писать доносы руками ребёнка. Мужчины тем временем со знамёнами над головой и барабанным грохотом в голове воюют, чтобы жизнь была лучше."…Много есть, чего вовсе не надо нам, а того, что нам хочется, нет". И этом пытании-испытании естества мужчины не помнят, когда любили женщин, а женщины не знают, зачем рожали детей.
Квинтэссенцией звучит сонет "гения тьмы": люди забыли, что такое любовь и та объявила им войну. Неужели следует уподобиться обезьянам на корабле, чтобы потом долго искать свой остров? Или зло, в самом деле, зло без берегов? "Как он возможен, миражный берег…" — в бокал шепнула синьора Za".
Сонет
Любви возврата нет, и мне как будто жаль
Бывалых радостей и дней любви бывалых:
Мне не сияет взор очей твоих усталых,
Не озаряет он таинственную даль…
Любви возврата нет, — и на душе печаль,
Как на снегах вокруг осевших, полуталых.
— Тебе не возвратить любви мгновений алых:
Любви возврата нет, — прошелестел февраль.
И мириады звёзд в безводном океане
Мигали холодно в бессчётном караване,
И оскорбителен был их холодный свет:
В нём не было былых ни ласки, ни участья…
И понял я, что нет мне больше в жизни счастья,
Любви возврата нет!..
"Нынче мне очень близок и дорог Игорь Северянин, — ответствовал Булат Шалвович Окуджава. — Сущность этого большого поэта, как всякого большого поэта, — в первооткрывательстве. Он рассказал мне то, что ранее не было известно".
Так и всякий понимающий собеседник открывает в поэзах то, что ранее не было известно ему, а может быть, целому свету: "На другой день советник предстал нам совершенно таким же, как прежде, только вот скрипок, сказал он, никогда больше делать не будет и играть ни на одной скрипке не станет. Это своё слово, как довелось мне позже удостовериться, он сдержал" (Гофман, "Советник Креспель").
Чудаковатый Креспель более не разымал скрипок и не изымал душ. Скрипка любит трагический звук и нежные руки. Для неё из недр штолен и шахт возводится эстрада и концертные залы. Ведь ни один поэт не знает всей глубины того, что сказал: в порыве вдохновения он гонит прочь сонмы мертвенных теней. Он хрипит, он поёт: "Живи, живое восторгая! От смерти мёртвое буди!". И страна пела вслед за Булатом: "Возьмёмся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке"…Страдайте стойче и святей, дружней протягивайте руки! Таков завет.
Завет
Не убивайте голубей.
Мирра Лохвицкая
Целуйте искренней уста
Для вас раскрытые бутоны,
Чтоб их не иссушили стоны,
Чтоб не поблекла красота!
С мечтой о благости Мадонны
Целуйте искренней уста!
Прощайте пламенней врагов,
Вам причинивших горечь муки,
Сковавших холодом разлуки,
Топящих в зле без берегов.
Дружней протягивайте руки,
Прощайте пламенней врагов,
Страдайте стойче и святей,
Познав величие страданья.
Да не смутят твои рыданья
Покоя светлого детей!
Своим потомкам в назиданье
Страдайте стойче и святей!
Любите глубже и верней
Как любят вас, не рассуждая,
Своим порывом побуждая
Гнать сонмы мертвенных теней…
Бессмертен, кто любил, страдая,
Любите глубже и верней!
"Все жертвы мира во имя Эго!"
Сохранив жизнь, эстонский запад не баловал жизнью. Певец удил рыбу, перебивался случайными заработками и даже получал правительственную субсидию. Ему не рукоплескали восхищённые слушатели, восторженные поклонницы не вызывали на бис. Надежды и разочарования исполняли его душу, воспоминания и упования питали её.
Серебряная соната
Я стою у окна в серебреющее повечерье,
И смотрю из него на использованные поля,
Где солома от убранной ржи ощетинила перья
И настрожилась заморозками пустая земля.
Ничего! — ни от вас, лепестки белых яблонек детства,
Ни от вас, кружевные гондолы утонченных чувств…
Я растратил свой дар — мне вручённое богом наследство,
Обнищал, приутих и душою расхищенной пуст…
И весь вечер — без слов, без надежд, без мечты, без желаний,
Машинально смотря, как выходит из моря луна
И блуждает мой друг по октябрьской мёрзлой поляне,
Тщётно силясь в тоске мне помочь, — я стою у окна.
Двадцать три года жизни на эстонском западе поэта, обожавшего русский север, со многим примиряют, в чём-то убаюкивают. Душа застывает, но не во льдах водопадного сердца, а в серых торосах молчания. Северянин оттаивает лишь в те мгновения, когда немудрый разговор теплит самовар или салазки мчатся с крутой горы меж густых зарослей кедров.
"Я теперь понял Северянина, — сказал Блок в 1919 году. — Это — капитан Лебядкин. Я даже думаю написать статью "Игорь Северянин и капитан Лебядкин". И он прибавил: "Ведь стихи капитана Лебядкина очень хорошие".
Не более чем сон
Мне удивительный вчера приснился сон:
Я ехал с девушкой, стихи читавшей Блока.
Лошадка тихо шла. Шуршало колесо.
И слёзы капали. И вился русый локон…
И больше ничего мой сон не содержал…
Но, потрясённый им, взволнованный глубоко,
Весь день я думаю, встревоженно дрожа,
О странной девушке, не позабывшей Блока…
1927
Близкие и родные люди, выплеснутые живым Океаном, навещают одиноких и замкнутых в себе самих пилотов на орбите исследовательской станции Соляриса. Удивительный сон о девушке, стихи читавшей Блока. Весь день все мысли о ней. И вечером сквозь сумрак коридора одно и то же видение, естественное, как русый локон, тревожное, как чувство любви. Постоянные возвращения одного и того же предмета мысли, политерии. Чудища. Океан предлагает нам наши души, самое сокровенное, самое дорогое в них:
"…дилемма, которую мы не сможем разрешить. Мы преследуем самих себя. Политерии применили только подобие избирательного усилителя наших мыслей. Поиски мотивов этого явления — антропоморфизм. Где нет человека, там нет доступных для него мотивов. Чтобы продолжать исследования, необходимо уничтожить либо собственные мысли, либо их материальную реализацию. Первое не в наших силах. Второе слишком напоминает убийство" (Лем, "Солярис").
Всеприемлемость
Одно — сказать: "Все люди правы".
Иное — оправдать разбой.
Одно — искать позорной славы.
Иное — славы голубой.
Холопом называть профана
Не значит: брата — «мужиком».
Я, слившийся с природой рано,
С таким наречьем незнаком…
Любя культурные изыски
Не меньше истых горожан,
Люблю все шорохи, все писки
Весенних лесовых полян.
Любя эксцессные ликёры
И разбираясь в них легко,
Люблю зелёные просторы,
Дающие мне молоко.
Я выпью жизнь из полной чаши,
Пока не скажет смерть: "Пора!"
Сегодня — гречневая каша,
А завтра — свежая икра!..
Действительно, детский талант — прав был Александр Блок. Талант, который трагедию жизни претворял в грёзофарс. "- Ты кукла. Но ты об этом не знаешь. — А ты знаешь, кто ты?" (Лем, "Солярис"). Да и что мы можем знать о том великом Эго, которое ощущал в себе Северянин? О том океане мысли детской чистоты, звучавшем в нём, Эго, воспетом им всерьёз, а не для шутки и не для пародии.
Мы в полудрёме заглядываем за горизонт и вовсе не желаем избавиться от "власти вещей с её триадой измерений", не думаем перебороть скудного течения до предела политизированной жизни. Что можем мы сказать о том трансцендентальном, о том, на первый взгляд, потустороннем, но живо присутствующем в нас мышлении, не сводимом к привычному "я мыслю"? "Мыслящий Океан, омывающий всю планету Солярис", наблюдал Станислав Лем. Океан мысли разлит не только по глубинам и безднам планеты, Океан пронизал всё и всех: "Живой Океан действует, да ещё как! Правда, он действует иначе, чем представляют себе люди: он не строит ни городов, ни мостов, ни летательных аппаратов, не пытается ни победить, ни преодолеть пространство. Он занят тысячекратными превращениями" (Лем, "Солярис").
Эгополонез
Живи, Живое! Под солнца бубны
Смелее, люди, в свой полонез!
Как плодоносны, как златотрубны
Снопы ржаные моих поэз.
В них водопадит Любовь и Нега,
И Наслажденье, и Красота!
Все жертвы мира во имя Эго!
Живи, Живое! — поют уста.
Во всей вселенной нас только двое,
И эти двое — всегда одно:
Я и Желанье! Живи, Живое!
Тебе бессмертье предрешено!
"В почковании, росте, распространении этого живообразования, в его движениях — в каждом отдельно и во всех вместе — проявлялась какая-то, если можно так сказать, осторожная, но не пугливая наивность, когда оно пыталось самозабвенно, торопливо познать, охватить новую, неожиданно встретившуюся форму и на полпути вынужденно было отступить, ибо это грозило нарушением границ, установленных таинственным законом. Какой невыразимый контраст составляло его вкрадчивое любопытство с неизмеримостью, блестевшей от горизонта до горизонта. В мерном дыхании волн я впервые так полно ощущал исполинское присутствие; мощное, неумолимое молчание. Погруженный в созерцание, окаменевший, я опускался в недосягаемые глубины и, теряя самого себя, сливался с жидким, слепым гигантом. Я прощал ему всё, без малейшего усилия, без слов, без мыслей" (Лем, "Солярис").