Константин Леонтьев - Лето на хуторе
В эту минуту Бог знает откуда взялся Непреклонный. Он подал Маше согнутый локоть, и оба побежали к роще. Иван Павлович не упускал их из вида. У края рощи стояла телега с привязанным к березе гнедым рысаком.
Непреклонный заботливо посадил Машу в телегу. Она взяла возжи; он отвязал лошадь, сел, и телега, хрустя сухими ветками, скрылась.
Васильков вернулся домой.
IV
«Грустно, очень грустно!..»
Так начал Иван Павлович свой дневник, забытый в прошедшие две недели, на другой день после появления описанного нами соседа.
«Печально видеть, что человек, вопреки высокому своему назначению, вопреки божественной искре, вдохнутой в него Творцом, непрестанно ищет праха самого презренного, самого ничтожного и неблагодарного праха!
Я сказал: „неблагодарного". Да, мелочь бытия нашего не вознаграждает нас за фимиам, которого облака воссылаем мы ежедневно к алтарю суетного блеска. Всего грустнее видеть людей, начинающих терять свою первобытную простоту! Я старался наблюдать все, что меня окружает, и вот уже более трех недель не могу распутать многого. Особенно меня интересует эта молодая девушка... не потому, чтоб я любил женщин более всего остального на свете — о нет! могу сказать смело, что душа моя чиста и что я умею побеждать порочные ее наклонности. Меня сначала заинтересовала она просто как совершенно новое для меня лицо. Какая, в самом деле, привлекательная и опасная смесь добродушия, простоты, природного ума и... как жаль! по-видимому, самой испорченной нравственности! Особенно жаль мне старика-отца, который, кажется, так добр, что не подозревает ничего. Подумаю и, может быть, решусь, хотя исподволь, приготовить его к удару.
Сейчас пришел мне на память Подушкин. Как часто говаривал он мне, что я в высшей степени чудак, что я совершенно людей не знаю. „Да и откуда тебе их знать, — говаривал он, — где ты жил? кого ты видел? Был ты в гимназии — от товарищей удалялся, а с тех пор, как стал учителем, все сидишь дома над книгами. Этак, брат, жить не выучишься!" — „Может быть", — отвечал я всегда с грустной улыбкой, — но мне кажется, что наука жизни состоит в том, чтоб быть полезну по мере дарований и уметь быть счастливу для самого себя. Я тщательно исполняю свой долг, живу скромно и в тихой беседе с древними нахожу себе отраду.
Однако отчего же мне так грустно всегда? Отчего я беспрестанно жду чего-то тайного, далекого, точно какого-то ангела, посланного мне свыше, чтоб я мог с полной отрадой плакать на груди его? Отчего, особенно с тех пор, как я здесь, в деревне, не сплю покойно? Отчего какая-то тоска овладевает мною, когда наступает ночная тишина?
Михаиле Григорьич приписывает это волнению крови; не велел мне ужинать и даже смеялся этому очень лукаво, так лукаво, как я и не ожидал от такого почтенного старца. И все эта молодая девушка во сне!.. Боже мой, Боже! как душно и тяжко! не знаешь куда деть руки и ноги... Все ноет и рвется куда-то во мне... Неужели это простое брожение молодости?..»
Тут Иван Павлович бросил перо и, нечаянно взглянув в стоявшее на столе зеркало, увидел в нем себя.
«Нет, не присудила мне судьба красоты, — подумал он, — теперь бы она была вовсе не лишним даром...»
Правда, в карих глазах его теплилось глубокое добродушие; улыбка несколько толстоватых губ была приветлива; чорные волосы вовсе недурны, а смуглые щоки свежи без пошлой рыхлости. Чего бы, кажется? Но мы ведь очень редко умеем ценить в себе то, что нравится в нас другим.
А Маша была здесь, непобедимо, перед его воображением. То рисовалась головка ее, грациозно и непринужденно склоненная на сторону над работой, то стан ее, весь выгнутый назад, то чорная коса из-под красной косынки, то заигрывающий взгляд бархатных темно-серых глаз ее.
«Боже мой, как она страшно хороша!» — думал он, изнывая.
И сам Непреклонный, которого уклончивая фигура, широкие шаровары, бородка и длинные кудри беспрестанно шевелились сзади всех мыслей Ивана Павловича во время записывания дневника, сам Непреклонный, разбивший своим появлением столько свежих и светлых мечтаний Ивана Павловича о Маше, которые он с гордой радостью сбирался блестящим слогом сообщить потомству, и самый этот Непреклонный был забыт на минуту.
С четверть часа качался Иван Павлович на стуле, закинув на затылок руки и не открывая глаз.
Вдруг послышался шорох под окном и сдержанный смех.
Иван Павлович слегка вздрогнул и взглянул на окно.
Приподняв угол сторки и смеясь всеми чертами лица, как самый веселый и милый ребенок, выглядывала с надворья Маша, повязанная на этот раз простым белым платком.
Васильков хотел было огорчиться, но, вместо грустного лица сделал такое радостное, что Маша это заметила.
— Вот и засмеялись! — сказала она. Так-то лучше, батюшка! а то все смиренные ходите, даже страшно...
— Что вам угодно? — спросил Иван Павлович ласково.
— Да так, ничего! Сгрустнулось без вас... Все сидите да читаете, а я по вас все тоскую...
Твоя краса меня сгубила, Теперь мне Божий свет постыл .. Зачем, зачем обворожила, Коль я душе твоей не мил?
Тут Маша приложила руку к сердцу и сделала такую уморительную гримасу, желая выразить на цветущем и живом лице своем глубокое отчаяние, что Иван Павлович забыл все благозвучные фразы своего журнала и захохотал очень громко.
— А вы знаете, зачем я пришла?
— Вы уж сказали зачем: чтоб на меня посмотреть.
— Это одно-с, — возразила Маша с достоинством, — а еще-с, звать вас гулять. Батюшка все с эстим с зверобоем... «Поди, нарви побольше... зверобою мало!» Вот я и пришла за вами...
— Разве я зверобой, Марья Михайловна?
— Конечно, — протяжно отвечала Маша, видимо задумавшись и не слыша его слов.
Васильков несколько оскорбился. Он сделал этот ничтожный вопрос единственно с целью услышать какой-нибудь комплимент или вообще что-нибудь ласковое.
— О чем вы задумались? — спросил он ее, взяв фуражку.
— Думаю, в какую рощу идти. Если пойдем к Покровскому — далеко; полем — жарко будет. А в эту — и то все языки чешут... Ну, да чорт с ними!
Маша опустила сторку. Иван Павлович вышел на крыльцо.
Через несколько минут, миновав довольно редкий бе-резник, часто служивший Ивану Павловичу убежищем в часы его тоски, вышли они на широкую межу, прямой и зеленой лентой пролегавшую через поля уже желтеющей ржи вплоть до песчаных холмов, усеянных бедным кустарником. За этими холмами была самая большая и густая роща во всей окрестности, небогатой лесами.
Маша шла с большой плетушкой в руке, напевая что-то, и глядела в землю. Иван Павлович глядел на Машу.
— Вот здесь на межниках какая-то мелкая трава все... ничего нет, — заметила Маша после долгого молчания, — а вот когда мы ездили с барыней в Нижегородскую губернюю, там все по межам полынь растет — ужасть какая! ходить даже нельзя.
— Полынь? — спросил Васильков.
— Да, — отвечала молодая девушка, совершенно серьезно взглянув на него. — Полынь... это трава полынь... серая такая. Батюшка ее много сбирает. — И, опять отвернувшись, она запела вполголоса прегрустную песню.
Так дошли они до самых холмов. Зверобоя тут не было, потому что он охотнее растет на сочных лужайках в рощах, но было много горной клубники.
Иван Павлович присел на сухую вершину самого высокого пригорка, и ему стало невыносимо неловко. Хотелось бы ему просто признаться Маше, что вот он как ее любит, от всей души, и какая жалость для него видеть, что такая милая и достойная девушка так дурно ведет себя, ездит по ночам в телеге с каким-то нахалом и шепчется с ним в темных сенях... что пропадет она даром, и некому будет отдать истинную цену тому богатству внешней красоты, которым одарил ее Бог. И как бы рад он был, если б мог, не говоря ни слова, хоть взглядом одним, дружеским взглядом упрека выказать ей всю внутреннюю полноту свою, всю досаду, всю ревность, всю радость быть с нею вдвоем в таком пустынном месте!.. Между тем Маша нарвала для него целый пучок земляники и, смеясь, подала ему благоухающий букет ягод.
— Опять насупились! Экой человек! Я такого чудака и не видывала. Все ему скучно!.. Вот нате, скушайте-ка. И о чем это вам грустить?
— Благодарю вас, — вздохнув, отвечал Иван Павлович, принимаясь за землянику. — Много, много есть о чем мне грустить, Марья Михайловна!
Маша села около него на землю.
— Ну уж ей-Богу, мне кажется, это вы так только! Право! на что б лучше? Вы человек с состоянием...
— Какое у меня состояние!
— Ну все же... — важно продолжала она. — Совсем другое дело — нежели, например, наша сестра. Еще вот теперь ничего стало... Что вы смеетесь? Я знаю, на что вы смеетесь. Вы думаете, что я всегда пошутить с каким-нибудь другим человеком люблю? Это правда. Я характер такой простой имею. Завсегда даже люблю пошутить, а один Бог знает, сколько слез пролила на своем веку... Что ж вы думаете, эти платья-то я хорошие стала давно носить — нет, батюшка мой Иван Павлыч, это только что, в Москве поживши, стала ходить как следует, а то прежде и в затрапезе да в крашенине не угодно ли... как девчонкой-то была... Барыня-покойница была добрая; это я иначе никогда не скажу; всегда даже молюсь за нее и помнить буду, потому что ласку от нее видела. А только вот вы небойсь слышали, управляющего жена в Салапихине... вот знаете, вы еще ехали оттуда; сын ее и вез-то вас... долговязый, сухой такой...