Владимир Померанцев - Оборотень
- Убей, убей,- говорил он.- Этому так и положено быть... Ведь ты от него... Недаром я чувствовал, что, если тебя не сказнить, ты сам нас казнишь... Или - или... Ведь мы напитались ученьем Христа, а ты этого не можешь сносить... И надо было мне действовать сразу... А я дал одолеть... Когда ты в лошади приходил, я тебя разгадал и не пожалел своей лошади, а тут ты совсем бесполезным приехал, а на меня такое затменье нашло... Наслал ты это затменье... Перехи-трил... И все через тещу... Через нее ты туманил меня... Через нее расслабленье навел... Не надо было тогда миру примать ее. Нельзя и в малом прощать... С малого оно начинается... Сначала в одном отступают от веры, потом и в другом... А под конец в плену у него.
- Сумасшедший! - сказал я.- Даже смерть ничему не научила тебя.
- Смерть? - переспрашивал он.- Смерть моя в вере людей укрепила. Теперь они видят, что не зря я худого ждал... Теперь убедились, что так оно было написано... Через мученичество мое им просветление послано... Крепко теперь Сохатовка будет стоять... Не собьет теперь он...
- Ужас! - застонал я. - Какой это ужас! Выходит, что ты же еще торжествуешь!
- А как же! - сказал он уверенно.
Эта мысль не приходила мне в голову. Выходило, что Меченый взял верх надо мной. Доказал, будто судьба его была обусловлена. Я не позволил убить себя, и поэтому, он победил...
Мысль доставляла страдание.
Однажды я чуть не дошел до чертовщины. У меня вдруг сильно заболело лицо. Так заболело, что не мог даже прикасаться к подушке. Это было уже на рассвете, в комнате все было видно. И я увидел, как Меченый сдавливает мне своими огромными пальцами щеки. И не было даже сил закричать.
Выздоравливал я потом, только нагружаясь работой. На службе понимали мое состояние и завалили бумагами. Но еще долго стоял в воздухе запах мокрой травы, и я не чувствовал себя возвратившимся в город. Никак не отвязывалась тяжелая мысль, будто я дал Меченому доказать, что не зря он был прозван так...
Поймут ли люди с деревянными лицами, что не судьба определила жизнь Меченого, а сам он определил свой конец?!
Вот если бы я погиб на олене...
Тут или собой надо жертвовать, или правотою своей...
Страшны лесные миры, которые ставят перед такими решениями...
Страшны люди одной какой-то таежной действительности, одного троеперстия или двуперстия... Просеки прорубать надо, просеки! Воздуха! Света!
Совсем исцелился я только с женитьбой. Теперь ночами нас было двое, и Меченый уже не отваживался входить в мою комнату. Но и через многие годы, когда я давно уже душевно окреп, давно забыл думать о Меченом, он время от времени опять восставал перед моими глазами в самых неожиданных и разных местах...
Однажды это было за тысячи-тысячи верст от лесов, в которых протекла моя молодость, в жаркой, в малолюдной стране, сожженной истребляющим солнцем и засыпанной сплошными песками. В этих песках, в двух-трех шагах от дороги, я увидел несколько человечьих голов, сидевших на туловищах, вкопанных по самую шею... Я вскрикнул и чуть не оторвал шоферу рукав... Глаза у одной головы были закрыты, и лишь губы чуть-чуть шевелились... Вторая голова смотрела на меня с невыразимым мучением и судорожно пыталась глотать высохшие редкие слюни... У третьей были на месте глазных впадин стекляшки... А вокруг отданных на съедение солнцу голов сидели какие-то люди в чалмах, шептали молитвы и кланялись, пригибая носы до земли...
Мне хотелось откапывать, драться, кричать, звать на помощь... Но со мной был редкий по хладнокровию спутник, и он до боли сжимал мою руку. Это не позволяло забыть, что мы в этой стране путешественники, гости, проезжие... Я кусал губы и не понимал, как возможно такое среди белого дня... А в лицо мое, на котором смешались беспомощность с ужасом, вперились спокой-ные, властные, пронизывающие глаза человека в чалме... И когда я невольно перевел на них взгляд, то содрогнулся от их непримиримой враждебности... Не знаю, кому принадлежали эти глаза - вождю ли секты, казнившей своих отщепенцев, или шейху, облеченному властью, - но в них не скрывалось желание закопать в горячий песок и туловища всех иноверных... Товарищ поспешил усадить меня поскорее в машину, но мне показалось, что эти глаза, эту ненависть, этот приговор и сжатую челюсть я уже где-то видал...
А ночью, в комнате хорошей гостиницы, шейху, привыкшему к солнцу и зною, стало не по себе от ее охлажденного воздуха, он залез в рукава полушубка, надел на тюрбан малахай, стал приближаться ко мне с веревкой в руках... Я вдруг сразу узнал забытые, страшные, роковые черты и привскочил на кровати...
Второй раз Меченый явился мне тоже в гостинице, но уже европейского города. Я бродил по его узеньким улочкам, через которые переброшены были веревки с бельем нищеты, пересекал бесконечные именитые площади и осматривал на них именитые церкви, потом отдыхал где попало на тысячелетних камнях. И вот, проделав много витых километров, я на одном из камней задремал.
- Падре! Падре! - проснулся я от отчаянного женского плача.- Я умоляю, я заклинаю вас!..
Этот крик был единственным, что я понял на чужом языке. Во всем остальном я уже разоб-раться не смог. Не смог уловить, чего ждала от человека в сутане молодая красивая женщина, валявшаяся перед ним на булыжнике и тщетно хватавшая его синие руки, стараясь поцеловать их. Не понял, что надо было всем другим женщинам, одетым в какие-то черные мантии, они столпились вокруг этой плакавшей и смотрели на нее со злобой и завистью. Не понял, зачем топтался здесь полицейский, неуверенно смотря на человека в сутане и не зная, что ему делать: ограждать ли ту, которая не вставала с булыжника, или, наоборот, отдать ее на расправу. Не понял, почему человек в сутане решительно высвобождал свои руки, подал ими знак нетерпеливой женской толпе и с неумолимым лицом смотрел ей вослед, когда она волокла... А волокла она, шипя от злости, щипая, давая пинки.
Была ли эта молодая послушницей, хотевшей избежать заточения? Или монашенкой, которая не повиновалась уставу? Потому ли она убежала из ордена, что ее затравили там, или просто хотела жить и любить? А может быть, она вообще не была монастырской и вся эта сцена означала что-то совершенно другое?
Оказавшись рядом с человеком в сутане, я тоже смотрел на удалявшихся свирепых печальниц. Казалось, что даже шеи и спины их торжествовали сейчас, и мне отчаянно жаль было ту, которую они захватили... А проводив женщин глазами, мы невольно переглянулись и сдержанно поклонились друг другу.
- Вы видите, сын мой,- медленно сказал незнакомец, угадавший во мне иностранца,- что в этом городе не только камни крепки...
- Но это жестоко, очень жестоко,- сказал я человеку в сутане не на его родном, но на родственном ему языке.
- Это жестокость добра,- объявил он и стал говорить какие-то фразы тяжелые, каменные, не подлежавшие спору. Всех его слов я не понял, но понял, что отступникам нельзя и в малом прощать.
А когда потом человек в сутане ушел, мне показались знакомыми и его манера говорить, и манера смотреть, и походка... Нет, не мог я встречать его! Но я, несомненно, знал кого-то такого же. Тот тоже говорил о крепости веры, тоже требовал, чтобы не прощалось и в малом, тоже клал глыбные раздельные фразы, не сгибал, не обтесывал их, имел такое же непреклонное, неподкупное, сделанное по линейке лицо.
А ночью, когда, утомленный впечатлениями пестрого дня, я спал глубоко, спокойно, без всяких видений, кто-то распахнул вдруг передо мною сутану, я увидел под нею унты, а в ушах у меня раздался демонический смех человека, который во всю свою жизнь не смеялся...
Я проснулся в холодном поту...
Он давно уж истлел, но это был оборотень.
1963