Василий Никифоров-Волгин - Дорожный посох
С огоньками свечей вышли из церкви в ночь. Навстречу тоже огни — идут из других церквей. Под ногами хрустит лед, гудит особенный предпасхальный ветер, все церкви трезвонят, с реки доносится ледяной треск, и на черном небе, таком просторном и божественно мощном, много звезд.
— Может быть, и там… кончили читать двенадцать Евангелий, и все святые несут четверговые свечи в небесные свои горенки?
Плащаница
Великая Пятница пришла вся запечаленная. Вчера была весна, а сегодня затучило, заветрило и потяжелело.
— Будут стужи и метели, — зябко уверял нищий Яков, сидя у печки, — река сегодня шу-у-мная! Колышень[61] по ней так и ходит! Недобрый знак!
По издавнему обычаю, до выноса Плащаницы[62] не полагалось ни есть, ни пить, в печи не разжигали огня, не готовили пасхальную снедь, — чтобы вид скоромного не омрачал душу соблазном.
— Ты знаешь, как в древних сказах величали Пасху? — спросил меня Яков. — Не знаешь. «Светозар-День». Хорошие слова были у стариков. Премудрые!
Он опустил голову и вздохнул:
— Хорошо помереть под Светлое! Прямо в рай пойдешь. Все грехи сымутся!
— Хорошо-то оно хорошо, — размышлял я, — но жалко! Все же хочется раньше разговеться и покушать разных разностей… посмотреть, как солнце играет… яйца покатать, в колокола потрезвонить!..
В два часа дня стали собираться к выносу Плащаницы. В церкви стояла гробница Господа, украшенная цветами. По левую сторону от нее поставлена большая старая икона «Плач Богородицы».
Матерь Божия будет смотреть, как погребают Ее Сына, и плакать…
А Он будет утешать Ее словами: «Не рыдай Мене, Мати, зрящи во гробе… Возстану бо и прославлюся…»
Рядом со мною стал Витька. Озорные глаза его и бойкие руки стали тихими. Он посуровел как-то и призадумался. Подошел к нам и Гришка. Лицо и руки его были в разноцветных красках.
— Ты что такой мазаный? — спросил его.
Гришка посмотрел на руки и с гордостью ответил:
— Десяток яиц выкрасил!
— У тебя и лицо-то в красных и синих разводах! — указал Витька.
— Да ну!? Поплюй и вытри!
Витька отвел Гришку в сторону, наплевал в ладонь и стал утирать Гришкино лицо и еще пуще размазал его.
Девочка с длинными белокурыми косами, вставшая неподалеку от нас, взглянула на Гришку и засмеялась.
— Иди, вымойся, — шепнул я ему, — нет сил смотреть на тебя. Стоишь, как зебра!
На клиросе запели стихиру, которая объяснила мне, почему сегодня нет солнца, не поют птицы и по реке ходит колышень:
Вся тварь изменяшеся страхом,
зрящи Тя на кресте висима, Христе.
Солнце омрачашася, и земли основания сотрясахуся,
вся сострадаху Создавшему вся.
Волею нас ради претерпевый,
Господи, слава Тебе.
Время приближалось к выносу Плащаницы.
Едва слышным озерным чистоплеском трогательно и нежно запели:
Тебе одеющагося светом яко ризою,
снем Иосиф с древа с Никодимом,
и видев мертва нага непогребена,
благосердый плач восприим.
От свечки к свечке потянулся огонь, и вся церковь стала похожа на первую утреннюю зарю. Мне очень захотелось зажечь свечу от девочки, стоящей впереди меня, той самой, которая рассмеялась при взгляде на Гришкино лицо.
Смущенный и красный, прикоснулся свечой к ее огоньку, и рука моя вздрогнула. Она взглянула на меня и покраснела.
Священник с дьяконом совершали каждение вокруг престола, на котором лежала Плащаница. При пении «Благообразный Иосиф» начался вынос ее на середину церкви, в уготованную для нее гробницу. Батюшке помогали нести Плащаницу самые богатые и почетные в городе люди, и я подумал:
— Почему богатые? Христос бедных людей любил больше!
Батюшка говорил проповедь, и я опять подумал: «Не надо сейчас никаких слов. Все понятно, и без того больно».
Невольный грех осуждения перед гробом Господним смутил меня, и я сказал про себя: «Больше не буду».
Когда все было кончено, то стали подходить прикладываться к Плащанице, и в это время пели:
Приидите, ублажим Иосифа приснопамятного,
в нощи к Пилату пришедшего…
Даждь ми Сего странного,
Егоже ученик лукавый на смерть предаде…
В большой задуме я шел домой и повторял глубоко погрузившиеся в меня слова: «Поклоняемся Страстем Твоим, Христе, и святому Воскресению».
Канун Пасхи
Утро Великой Субботы запахло куличами. Когда мы еще спали, мать хлопотала у печки. В комнате прибрано к Пасхе: на окнах висели снеговые[63] занавески, и на образе «Двунадесятых праздников» с Воскресением Христовым в середине висело длинное, петушками вышитое полотенце. Было часов пять утра, и в комнате стоял необыкновенной нежности янтарный свет, никогда не виданный мною. Почему-то представилось, что таким светом залито Царство Небесное… Из янтарного он постепенно превращался в золотистый, из золотистого в румяный, и наконец, на киотах икон заструились солнечные жилки, похожие на соломинки.
Увидев меня проснувшимся, мать засуетилась.
— Сряжайся скорее! Буди отца. Скоро заблаговестят к Спасову погребению!
Никогда в жизни я не видел еще такого великолепного чуда, как восход солнца!
Я спросил отца, шагая с ним рядом по гулкой и свежей улице:
— Почему люди спят, когда рань так хороша?
Отец ничего не ответил, а только вздохнул. Глядя на это утро, мне захотелось никогда не отрываться от земли, а жить на ней вечно — сто, двести, триста лет, и чтобы обязательно столько жили и мои родители. А если доведется умереть, чтобы и там, на полях Господних, тоже не разлучаться, а быть рядышком друг с другом, смотреть с синей высоты на нашу маленькую землю, где прошла наша жизнь, и вспоминать ее.
— Тять! На том свете мы все вместе будем?
Не желая, по-видимому, огорчать меня, отец не ответил прямо, а обиняком (причем крепко взял меня за руку):
— Много будешь знать, скоро состаришься! — а про себя прошептал со вздохом: — Расстанная[64] наша жизнь!
Над гробом Христа совершалась необыкновенная заупокойная служба. Два священника читали поочередно «непорочны», в дивных словах оплакивавшие Господню смерть:
Иисусе, сладкий мой и спасительный Свете,
во гробе темном скрылся ecu;
о несказаннаго и неизреченного терпения!
Под землею скрылся ecu яко же солнце ныне,
и нощию смертною покровен был ecu,
но возсияй Светлейше Спасе.
Совершали каждение, отпевали почившего Господа и опять читали «непорочны».
Зашел ecu Светотворче, и с Тобою зайде Свет солнца.
В одежду поругания Украсителя всех облекаеши,
иже небо озвезди и землю украси чудно!
С клироса вышли певчие. Встали полукругом около Плащаницы и после возгласа священника:
«Слава Тебе, показавшему нам Свет» запели «Великое славословие» — «Слава в вышних Богу…»
Солнце уже совсем распахнулось от утренних одеяний и засияло во всем своем диве. Какая-то всполошная птица ударилась клювом об оконное стекло, и с крыш побежали бусинки от ночного снега.
При пении похоронного, «с завоем», «Святый Боже», при зажженных свечах стали обносить Плащаницу вокруг церкви, и в это время перезванивали колокола.
На улице ни ветерка, ни шума, земля мягкая, — скоро она совсем пропитается солнцем…
Когда вошли в церковь, то все пахли свежими яблоками.
Я услышал, как кто-то шепнул другому:
— Семиградский будет читать!
Спившийся псаломщик Валентин Семиградский, обитатель ночлежного дома, славился редким «таланом» потрясать слушателей чтением паремий и Апостола. В большие церковные дни он нанимался купцами за три рубля читать в церкви. В длинном, похожем на подрясник, сюртуке Семиградский, с большою книгою в дрожащих руках, подошел к Плащанице. Всегда темное лицо его, с тяжелым мохнатым взглядом, сейчас было вдохновенным и светлым.
Широким, крепким раскатом он провозгласил: «Пророчества Иезекиилева чтение…»
С волнением, и чуть ли не со страхом, читал он мощным своим голосом о том, как пророк Иезекииль видел большое поле, усеянное костями человеческими, и как он в тоске спрашивал Бога: «Сыне человеч! Оживут ли кости сии?» И очам пророка представилось — как зашевелились мертвые кости, облеклись живою плотью и… встал перед ним «велик собор» восставших из гробов…