Юрий Трифонов - Нетерпение
Андрей с Дворником вскинулись: откуда известно? Один из чиновников департамента был на суде, только что рассказал, полтора часа назад. Очень возмущался. Почти все, говорит, держались смело, нахально, не просили о снисхождении. Люди совершенно пропащие. Этот чиновник промышляет репортерством в какой-то газете, кое-кто записал, а Николай Васильевич у него сдул.
- Знал, что вам будет интересно. Стиль, разумеется, наш, департаментский... - Николай Васильевич достал из кармана вицмундира листок, сложенный вчетверо и прищепленный с помощью маленькой шпильки к другому листку. Все было аккуратно расшпилено, развернуто, и Николай Васильевич стал читать: - Квятковский. Длинная речь с попыткой оправдать свои злодейства. Заявил, что лучше смерть в борьбе, чем нравственное и физическое самоубийство. Степан Ширяев: Мы принадлежим к разным мирам, соглашение между которыми невозможно. Как член партии, я действовал в ее интересах, и лишь от нее да от суда потомства жду себе оправдания. Говорил с особенным, наглым спокойствием. Иванова: Неприятная внешность, фанатичка. Единственное желание, чтобы меня постигла та же участь, что и моих товарищей, хотя бы даже смертная казнь. Говорят, прижила ребенка от Квятковского. Хорошенькие нравы в этой среде... Ну, тут идет комментарий по сему поводу, малоинтересный... Мартыновский, Цукерман и Бух ничего по имели прибавить в свою защиту. Тихонов и Окладский: вызывающе дерзко. Тихонов выкрикивал неуместные слова, председатель суда его прерывал. Тихонов: Я знаю, мне и моим товарищам осталось несколько часов до смерти... Окладский: Я не прошу и не нуждаюсь в смягчении моей участи. Напротив, если суд смягчит свой приговор относительно меня, я приму это, как оскорбление... Об остальных - ничего.
- Вот тебе и Ваничка Окладский, - сказал Дворник. - Мы привыкли: Ваничка, Ваничка. Сделай то, принеси это... А он - герой.
- Ваничка человек общественный, - сказал Андрей. - Как мир, так и он. Видит, что стоят насмерть, не гнутся, ну и он - чтоб не отстать.
Николай Васильевич бумажку передал Дворнику, а другую, со шпилькой, положил обратно в карман.
- Говорят, будет пять виселиц.
- Все тот же репортер?
- Да, он близок ко второму судье, полковнику Бабсту, чуть ли не родственник.
Затем Николай Васильевич назвал несколько шпионских фамилий и перешел к главному: он добыл, наконец, известный "Обзор социально-революционного движения в России", сделанный по заказу бывшего Третьего отделения и изданный секретно в небольшом количестве экземпляров. Долго Николай Васильевич раздобывал этот плод полицейского исследования, и вот - удалось. Сочинение примечательное. С помощью статистики автор, некто Мальшинский, опровергает многие предрассудки: о том, что революционеры в большинстве мальчишки, интеллигенты, инородцы и что вообще вся крамола вывезена из-за границы. Все это разбивается цифрами. Большинство преступников дает Ярославская губерния, затем Петербургская, Курская и так далее. Православные составляют громадное большинство, католики только двенадцать процентов, а процент евреев совпадает с процентом еврейского населения: четыре процента. И много другого, занимательного. Обзор надо, конечно, печатать в четвертом номере "Народной воли", который сейчас готовится, но тут загвоздка: как быть с автором? Ведь это тот самый Мальшинский...
- Тот самый, непременно,- кивал Николай Васильевич.- О ком весною предупреждал вас, Петр Иванович.
Клеточников, умница, золотой человек, еще в марте сообщил: в Европу посылают агента, будет издавать в Женеве якобы революционную, а на самом деле провокаторскую газетку "Вольное слово". Послали предупреждения Лаврову и Драгоманову, Лавров внял, а Драгоманов заносчиво отозвался: мол, признает за собой право действовать по собственному усмотрению. Андрей тогда сильно разъярился: это было в конце лета, уже после того как женевский "батька" отказался быть представителем партии. Ладно, не хочешь связывать себя с террористами, но не связывайся, черт побрал, с полицией! Вопрос таков: публикуя "Обзор" в "Народной воле", следует ли прямо назвать Мальшинского полицейским шпионом?
Сей ребус надлежало решать вместе с Тихомировым, Кибальчичем, Аней Корба. Андрей полагал, что называть шпионом не следует. На Драгоманова это уже не подействует, он мужчина упрямый и, как видно, страсть как хочет заполучить свой орган, а читателям "Народной воли" такое примечание не впрок: сразу возникнет недоверие к "Обзору". Ну ладно, будет решено редакцией. За "Обзор" спасибо великое. Что еще? Да, собственно, более ничего. Анекдоты. В департаменте несколько дней бушевала паника: из Саратова пришла телеграмма, что по агентурным сведениям на царя готовится покушение служащими Севастопольской дороги, руководитель Иван Какаин. Что за Иван Какаин? Явилось уточнение: Ванька Каин. Начался такой шурум-бурум, не приведи господь: всех Ванек Каинов повытаскивали из ночлежек. Откуда пошел слух? От кого? Человек тридцать похватали. Занимался всей этой ахинеей полковник Гусев. А вчерашним днем отправлена телеграмма в Ливадию - Николай Васильевич сам видел - о том, что получено сведение, будто злоумышленники во время обратного путешествия государя из Ливадии намерены пустить в Черном море миноноску, которая будет лавировать там в виде красивой лодки. Об этом сообщено Управлению морского министерства. Подписал сам барон Велио, директор департамента полиции. Ну не потеха ли?
Потеха, потеха. Три человека, сидевшие в тайной комнатке над трактиром "Плевна", знали, что потеха затеяна ими - страх, ожидание, фантастические планы, паника сотен людей, обязанных паниковать по службе, - и они могли бы смеяться, как смеются, сознавая свое могущество.
Но были мрачны. Ничто не веселило их.
Николай Васильевич рассказывал, кривя маленький рот в улыбке, а глаза под стеклами очков были темны, печальны. Завтра в девять объявят приговор. Андрей заторопился: должен в одиннадцать встретить Соню на Вознесенском, так договорились. Куда в следующий раз Николаю Васильевичу прийти? Нужно подыскивать квартиру. Милая Наталья Николаевна, которая так полюбилась Николаю Васильевичу, кажется, окончательно сдалась. Тяжелейшее нервное напряжение: сидеть взаперти, никого не принимать, ни с кем не встречаться. А как было у нее чудесно: чай с домашним печеньем, булочки ароматные...
Голос Николая Васильевича слегка дрожал. Страннейший человек! Скрытность как бы его природа. Ведь не печеньем же Наталья Николаевна привлекала, не из-за булочек печаль. А прикрывается всегда чем похуже: пустяками, булочками, интересом каким-нибудь мелкотравчатым. Еще скажет, что и в Третье отделение из-за денег пошел.
- Квартиру подберем, все наладится, - сказал Дворник. - Вы не огорчайтесь, Николай Васильевич.
- Да я, собственно, не так уж, Петр Иванович, огорчен. Попросту сказать, привык... И поговорить иногда...
- Найдем еще лучше квартиру, - сказал Андрей, - тоже чай будете пить, разговаривать. Все в наших силах.
- А к Наталье Николаевне... никогда уж?
- Никогда. Наталья Николаевна больна.
Пришла весть: Квятковского, Ширяева, Преснякова, Тихонова и Окладского - к виселице. Остальных к каторге разных сроков в рудниках, Зунделевича к бессрочной. И как узнали об этом страшном, жесточайшем, так решили сразу: не отвлекаться ничем, все прекратить, одна цель - рассчитаться с царем. Не желает уступать. Ну, коли так... И даже когда два дня спустя газеты сообщили, что Ширяеву, Тихонову и Окладскому царь заменял смертную казнь каторжными работами без сроку, его собственная казнь уже не могла отодвинуться, и история только выбирала свой день.
4 ноября в девятом часу утра перед строем войск Квятковский и Пресняков были повешены на левом фасе Иоанновского равелина Петропавловской крепости. Два с половиной года назад Квятковский на рысаке Варваре спас Преснякова от каторги, устроив ему побег из коломенской части, тогда была весна, середина апреля, и жизнь открывалась перед ними полная приключений, борьбы и счастливых побегов. Теперь они висели рядом, и люди, проходившие рано утром на Кронверкский проспект со стороны Большой Дворянской, видели возвышавшуюся на крепостной стене правее ворот виселицу и двух повешенных в саванах.
Клио - 72
Ширяев очень скоро погиб в Алексеевском равелине, Кобылянский так же быстро угас в Шлиссельбургской крепости, Тихонов умер на Каре от чахотки, Цукерман покончил с собой в Якутской области. Через два года после взрыва в Зимнем дворце Степан Халтурин был казнен за покушение на военного прокурора Стрельникова. Некоторые вынесли все и прожили долгую жизнь, как, например, Иванова, Евгения Фигнер и Бух, умершие при Советской власти. Что касается Окладского, то судьба его сложилась так: спасая жизнь, он согласился сотрудничать с полицией в разоблачении своих бывших товарищей, за что и заслужил от царя бессрочную каторгу вместо петли. Заодно уж, чтобы не вызвать подозрений, такая же милость была оказана Ширяеву и Тихонову. Окладский стал предателем и провокатором, он выдал все, что знал, сгубил всех, кого смог. Он называл квартиры, даже ездил в полицейских каретах и показывал эти квартиры. Он опознавал арестованных. Его сажали в соседней комнате, он смотрел в глазок на людей, которых вводили, и говорил: такой-то. Его известность в революционных кругах была велика, особенно после геройских слов на процессе: "Если суд смягчит свой приговор относительно меня, я приму это, как оскорбление!" Его подсаживали к нужным арестантам, он перестукивался, выспрашивал, узнавал. Иногда назывался чужим именем, например - Тихонова. Он опознал труп Гриневицкого. Он сгубил Колодкевича, Фриденсона, Клеточникова, Ивановскую, по всей вероятности Тригони и Желябова, и многих, многих. И после разгрома народовольцев он старался вовсю, сначала на Кавказе, потом снова в Петербурге. В течение тридцати семи лет получал жалованье от департамента полиции, которое все росло и достигло солидной суммы: сто пятьдесят рублей ежемесячно. Последний раз он получил жалованье в феврале семнадцатого. Он был печатно разоблачен лишь в 1918 году, когда открылись архивы. Где он находился и был ли жив вообще, никто тогда не знал. Шесть лет спустя он был неожиданно арестован в Ленинграде под фамилией Петровского. Это была странная оплошность чудовищного хитреца, пережившего трех царей и три революции. В Луге у него был пятикомнатный домик, конфискованный революцией. Он уехал с семьей в Саратов, жил в Сердобске, работал механиком в частном кинематографе, в 1922 году вернулся в Питер, а в 1923 году поступил на завод "Красная Заря" начальником электротехнической мастерской. Электротехника кормила его всю жизнь: еще с мастерской доктора Сыцянко почти полвека назад. И вот, заполняя анкету, он зачем-то указал на принадлежность свою к партии "Народная воля" и на репрессии, которым подвергался царским правительством: двухлетнее заключение в Петропавловской крепости. Между тем среди рабочих ходили слухи, что Петровский был членом "Союза русского народа". Одно с другим не вязалось. Ленинградский Губотдел ОГПУ послал запрос в Политическую Секцию Единого Архивного Фонда, откуда вскоре пришло уведомление о том, что если интересующее ОГПУ лицо имеет перечисленные признаки, то это знаменитый провокатор "Народной воли" Окладский. Зачем же было сделано это сверхпредательство? Всю жизнь выдавать, выдавать, выдавать, и напоследок, когда уж никого не осталось - выдать себя! Дело простое: полагал, что уже все забыто, не докопаются, а бывшие революционеры имеют право на льготы. Почему же не воспользоваться? На допросе в здании губернского суда, хорошо знакомом Окладскому - здесь, у Цепного моста, помещалось раньше Третье отделение, куда его привезли в июле восьмидесятого года, а затем находился департамент полиции, и Окладский, вольный человек, захаживал сюда для дружеских бесед с господином Дурново, - он энергично все отрицал, говорил, что носит фамилию Петровский с детства, что в конце семидесятых годов служил на Закавказской железной дороге и на заводе Сименс и Гальске и что о "Народной воле" написал в анкете "так как это давало гарантию удержанию на службе". Лишь когда ему показали фотокарточки 1880 года и некоторые документы, он сознался, что он - Окладский. Впрочем, узнать его по карточке было нельзя. Ваничка превратился в грузного, сивого, неопрятного старика, который медленно двигался, опираясь на палку, курил трубку и зорко, не по-стариковски глядел из-под нависших бровей. Взгляд стал неузнаваемым: пустым и жестким.