Алексей Ремизов - Том 10. Петербургский буерак
Два раза в городе рыцарей – в башенном Ревеле и раз тут в зеленом Фриденау, в Фремденхейме Фрау Пфейфер, над Weinstube, по-нашему над кабаком.
Видел вас в белом, потом в серебре и я пробуждаюсь с похолодевшим сердцем. А тут – над Weinstube – вы пришли совсем обыкновенным, всегдашним, и мне было совсем не страшно. Я вас просил о чем-то, и вы, как всегда, слушая, улыбались – что-то всегда было чудно́е, когда я говорил с вами.
Из разных краев, разными дорогами проходили мы до жизни и в жизни, по крови разные – мне достались озера и волшебные алтайские звезды, зачаровавшие необозримые русские степи, вам же скандинавские скалы, северное небо и океан, и недаром выпала вам на долю вихревая песня взбаламученной вздыбившейся России, а мне – погребальная над краснозвонной отошедшей Русью18.
Где-то однажды, а может, не раз мы встречались – на каком перепутье? – вы, закованный в латы с крестом, я в моей лисьей острой шапке под вой и бой бубна – или на росстани какой дороги? в какой чертячьей Weinstube – разбойном кабаке? – или там – там на болоте –
И сидим мы, дурачки19,
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед.
Судьба с первой встречи свела нас в жизни и до последних дней.
И в решающий час по запылавшим дорогам и бездорожью России через вой и вихрь прозвучали наши два голоса России –
на новую страдную
жизнь и на вечную память20.
Никогда не забуду, он был, или не был,
Этот вечер: пожаром зари
Сожжено и раздвинуто бледное небо,
И на желтой заре – фонари – –21
1905 год. Редакция «Вопросов Жизни» в Саперном переулке. Я на должности не канцеляриста, а Домового – все хозяйство у меня в книгах за подписями (сам подписывал!) и печатью хозяина моего Д. Е. Жуковского, помните, «высокопоставленные лица» обижались, когда под деловыми письмами я подписывался «старый дворецкий Алексей». Марья Алексеевна, младшая конторщица, убежденная, что мой «Пруд» есть роман, переведенный мною с немецкого, усомнилась в вашей настоящей фамилии:
– Блок! псевдоним?
И когда вы пришли в редакцию – еще в студенческой форме с синим воротником – первое, что я передал вам, это о вашем псевдониме.
И с этой первой встречи, а была весна петербургская особенная, и пошло что-то чудно́е, что-то, от чего, говоря со мной, вы не могли не улыбаться.
Театр В. Ф. Коммиссаржевской на Офицерской с вашим «Балаганчиком»22и моим «Бесовским действом» – Вс. Мейерхольд – страда театральная.
«Неофилологическое общество» с Е. В. Аничковьм – весенняя обрядовая песня23 и ваше французское средневековье. Вечера у Вяч. Иванова на Таврической с вашей «Незнакомкой» и моей «Калечиной-малечиной» посолонной.
1913 год. Издательство «Сирин» – М. И. Терещенко и его сестры – канун войны, когда мы встречались всякий день и еще по телефону часовали. Вы жили тогда на Монетной, помните Острова, помните двугривенный, ведь я отдал его последний! – как вы смеялись, и после, еще недавно, вспоминая, смеялись.
Р. В. Иванов-Разумник – «Скифы» предгрозные и грозовые.
1918 год. Наша служба в ТЕО – О. Д. Каменева – бесчисленные заседания и затеи, из которых ничего-то не вышло. И наша служба в ПТО – М. Ф. Андреева – ваш театр на Фонтанке, помните, вы прислали билеты на «б. короля Лира»24.
Комитет «Дом Литераторов» с А. Ф. Кони под глазом Н. А. Котляревского.
И через четырехлетие «Опыта» Алконост – С. М. Алянский, «волисполком обезьяний», мытарства и огорчения книжные,25 бесчисленные, как заседания, прошения Луначарскому, разрыв и мировая с Ионовым.
Помните, на Новый год из Перми после долгого пропала появился влюбленный Слон Слонович (Юрий Верховский) – вот кому горе, как узнает! – ведь вы первый в «Вопр. Жиз.» отозвались на его стихи слоновьи, на «Зеленый Сборник»26, в котором впервые выступил Слон с М. А. Кузминым и Менжинским.
Помните, Чуковские вечера в «Доме Искусств», чествование М. А. Кузмина,27 «музыканта обезьяньей великой и вольной палаты», и наш последний вечер в «Доме Литераторов» – я читал «Панельную сворь», а вы стихи про «французский каблук»28, домой мы шли вместе – Серафима Павловна, Любовь Александровна и мы с вами – по пустынному Литейному, зверски светила луна.
Февральские поминки Пушкина – это ваш апофеоз.29
И опять весна – Алконост женился30 – растаял Невский, заволынил Остров, восстание Кронштадта, белые ночи.
Первый день Пасхи – первая весть о вашей боли.
И конец.
Глаза ваши пойдут цветам,
кости – камню,
помыслы – ветру,
слово человеческому сердцу.
Странные бывают люди – странными они родятся на свет, «странники»!31
Лев Шестов, о нем еще с Петербурга, когда он начал печататься в Дягилевском «Мире Искусства»32, пущен был слух как о забулдыге – горьком пьянице. А на самом-то деле, – поднеси рюмку, хлопнет и сейчас же песни петь! – трезвейший человек, но во всех делах – оттого и молва пошла – как выпивши.
Розанов В. В., тоже от «странников»33, возводя Шестова в «ум беспросветный», что означало верх славословия, до того уверился в пороке его винном, всякий раз, как ждать в гости Шестова, вином запасался34 и всякий раз, угощая, не упускал случая попенять, что зашибает.
А настоящие люди – ума юридического – отдавая Шестову должное, как книжнику и философу, в одном корили, что водится, деликатно выражаясь, со всякой сволочью, куда первыми входили мы с Лундбергом, и все приписывалось «запойному часу» и по «пьяному делу».
А дело-то, конечно, не в рюмке – это П. Е. Щеголев не может! – а если и случалось дернуть и песни петь, что ж? и какой же это человек беспесенный? – дело это такое, что словами не скажешь, оно вот где.
А бывают и не только что странные… Андрей Белый –
Андрей Белый вроде как уж не человек вовсе, тоже и Блок, не в такой степени, а все-таки.
Е. В. Аничков это заметил.
«Вошел ко мне Блок, – рассказывает Аничков о своей первой встрече, – и что-то такое…»
А это «такое» и есть как раз такое, что и отличает нечеловеческого человека.
Блок был вроде как не человек.
И таким странным – дуракам – и как не человекам дан великий дар: ухо – какое-то другое, не наше.
Блок слышал музыку.
И это не ту музыку – инструментальную – под которую на музыкальных вечерах любители, люди сурьезные и вовсе не странные, а как собаки мух ловят, нет, музыку.
Помню, в 1917 году после убийства Шингарева и Кокошкина говорили мы с Блоком по телефону – еще можно было – и Блок сказал мне, что над всеми событиями, над всем ужасом слышит он – музыку, и писать пробует35.
А это он «Двенадцать» писал.
И та же музыка однажды, не сказавшаяся словом, дыхом своим звездным вывела Блока на улицу с красным флагом – это было в 1905 году.36
Из всех самый крепкий, куда же Андрей Белый – так, мля газообразная с седенькими пейсиками, или меня взять – в три дуги согнутый37, и вот первый – не думано! – раньше всех, первый, Блок простился с белым светом.
Не от цинги, не от голода и не от каких трудовых повинностей – ведь Блоку это не то что мне, полено разрубить или дров принести! – нет, ни от каких неустройств несчастных Блок погиб, и не мог не погибнуть.
В каком вихре взвихрилась его душа! на какую ж высоту! И музыка…
– Я слышу музыку, – повторял Блок.
И одна из музыкальнейших русских книг «Переписка» Гоголя лежала у него на столе.
Гоголь тоже погиб – та же судьба.
Взвихриться над землей, слышать музыку, и вот будни – один «Театральный отдел» чего стоит!38 – передвижения из комнаты в комнату, из дома в дом, «реорганизация на новых началах», начальник-на-начальнике и – ничего! – весь Петербург, вся Россия за эти годы переезжала и реорганизовалась.
С угасающим сердцем Блок читал свои старые стихи.
«В таком гнете писать невозможно».
И как писать? После той музыки? С вспыхнувшим и угасающим сердцем?
Ведь чтобы найти слово и выразить чувство, надо со всем железом духа и сердца принять этот «гнет» – Россию, такую Россию, какая она есть сейчас всю до кости, русскую жизнь, метущуюся из комнаты в комнату, от дверей к дверям, от ворот до ворот, с улицы на улицу, русскую жизнь со всем дубоножием, шкурой, потрохом, орлом и матом, а также с великим желанным сердцем и без-условной свободной простотой, русскую жизнь – ее единственную огневую жажду воли.