Генри Джеймс - Американец
Тристрам забеспокоился; казалось, он что-то заподозрил, некоторое время он искоса рассматривал своего приятеля, потом спросил:
— Что у тебя все-таки на уме? Уж не задумал ли ты написать книгу?
Кристофер Ньюмен покрутил кончик уса, помолчал, потом ответил:
— Как-то, несколько месяцев назад, со мной случилась престранная история. Я приехал в Нью-Йорк по одному важному делу, рассказывать зачем — долго. В общем, речь шла о том, чтобы опередить моего конкурента в сделке на бирже. Этот конкурент когда-то сыграл со мной очень злую шутку. И я ему этого не забыл. Еще тогда рассвирепел и поклялся, что, если представится случай, я, фигурально выражаясь, вытрясу из него душу. На кон было поставлено около шестидесяти тысяч долларов. Если бы мне удалось увести их у него из-под носа, удар был бы весьма чувствительный, и он вполне его заслуживал. Я мигом нанял экипаж и отправился в путь. И вот в этом незабвенном, достойном славы экипаже и случилась со мной та странность, о которой я тебе говорил. Экипаж ничем не отличался от других таких же, разве что был погрязнее и по верху засаленных подушек шла жирная полоса, будто его не раз использовали для похорон. Я провел в дороге всю ночь, и, хотя меня будоражила мысль о деле, по которому я ехал, меня клонило в сон. Может быть, я задремал. Как бы то ни было, я вдруг очнулся то ли от сна, то ли от дремоты, очнулся с самым странным чувством. То, что я собирался сделать, представилось мне омерзительным. На меня это нашло ни с того ни с сего, — для пояснения Ньюмен щелкнул пальцами. — Так вдруг начинает ныть старая рана. Не могу объяснить, что это означало, — просто я почувствовал: противно мне все это дело, лучше бы уйти в сторону. Больше всего на свете мне захотелось потерять эти шестьдесят тысяч долларов, захотелось, чтобы они растаяли, провалились, чтобы я никогда о них не слышал. Причем произошло это совершенно независимо от моей воли. Я будто бы присутствовал на представлении какой-то пьесы. И разыгрывалась она у меня в душе. Можешь не сомневаться — у нас в душе часто творится такое, в чем нам ни за что не разобраться.
— Черт возьми! У меня прямо мурашки по коже забегали! — воскликнул Тристрам. — И пока ты сидел в экипаже и наблюдал эту свою пьесу, как ты ее называешь, твой конкурент прибрал к рукам твои шестьдесят тысяч?
— Не имею ни малейшего представления. Надеюсь, шельмец так и сделал, но я не стал выяснять. Мы остановились возле того места на Уолл-стрит, куда я велел ехать, но я остался сидеть в экипаже, и в конце концов кучер спустился с козел, чтобы поглядеть, не превратился ли его экипаж в катафалк. А я не мог выйти, как будто и в самом деле стал трупом. Что со мной стряслось? Можно сказать, мгновенное помутнение мозгов. Мне хотелось одного — убраться с Уолл-стрит. Я велел кучеру ехать к Бруклинскому парому и перевезти меня на другой берег. Когда мы там оказались, распорядился, чтобы он повез меня за город. А поскольку до этого я велел ему срочно доставить меня в центр города, наверно, он решил, что я рехнулся. Может, так оно и было, но, значит, я и сейчас сумасшедший. Все утро я провел на Лонг-Айленде, любуясь первыми зелеными листочками; дела надоели мне до смерти; мне хотелось все бросить и как можно скорее куда-нибудь убраться. Денег у меня было довольно, а если бы не хватило, достал бы еще. Мне казалось, что я стал иным человеком, и меня потянуло в какой-то новый мир. Когда так отчаянно чего-то хочется, лучше дать себе волю. Я понятия не имел, что со мной происходит, но бросил узду и пустил коня самого искать дорогу. И как только смог выйти из игры, отплыл в Европу. Вот как случилось, что я сейчас сижу здесь.
— Тебе стоило купить тот старый экипаж, — сказал Тристрам. — Опасно, когда такая коляска разъезжает повсюду беспрепятственно. Выходит, ты и впрямь все распродал и отошел от дел?
— Нет, я передал дела другу; когда захочется, я снова смогу взять бразды правления в свои руки. Поверь, через год все может повториться, только наоборот. Маятник качнется в другую сторону. Я буду плыть в гондоле или восседать на верблюде, и вдруг мне все это смертельно надоест. Но пока я свободен как птица. Я договорился, чтобы мне даже не писали о делах.
— Вот уж поистине caprice de prince,[27] — заметил Тристрам. — Беру свои слова назад. Где уж мне помогать тебе! Твоим великолепным бездельем ты и без меня насладишься. Впору представить тебя коронованным особам.
С минуту Ньюмен смотрел на него, потом с легкой улыбкой спросил:
— А как это делается?
— Вот это да! — воскликнул Тристрам. — Я вижу, намерения у тебя серьезные!
— Конечно, серьезные. Разве я не говорил, что хочу взять от Европы все самое лучшее. Я знаю, просто за деньги самое лучшее не купишь, но подозреваю, что деньги могут многое. Кроме того, я и шуму хочу наделать много.
— Ого! Ты, видать, не из робких?
— Понятия не имею. Я хочу получить все, что возможно. Посмотреть людей, города, искусство, природу — все! Самые высокие горы, самые синие озера, самые лучшие картины, самые красивые соборы, самых известных мужчин и самых красивых женщин.
— Тогда оставайся в Париже. Правда, насколько мне известно, здесь нет гор, а единственное озеро находится в Булонском лесу, да и оно не очень-то синее. Но все остальное есть — полно картин и церквей, не счесть знаменитых мужчин и немало красивых женщин.
— Но я не могу поселиться в Париже, когда вот-вот наступит лето.
— На лето уедешь в Трувиль.
— Что такое Трувиль?
— Французский Ньюпорт. Половина американцев переселяется летом в Трувиль.
— А далеко оттуда до Альп?
— Почти столько же, сколько от Ньюпорта до Скалистых гор.
— А мне хочется увидеть Монблан, — проговорил Ньюмен, — и Амстердам, и Рейн, и еще множество мест, в особенности Венецию. О Венеции я наслышан.
— Ах, — сказал мистер Тристрам, поднимаясь из-за столика. — Я вижу, деваться некуда. Придется представить тебя жене.
Глава третья
Эту церемонию мистер Тристрам осуществил на следующий день, когда Кристофер Ньюмен, как было условлено, пришел к нему отобедать. Миссис и мистер Тристрам жили на одной из тех спланированных бароном Османом[28] широких улиц у Триумфальной арки, которые застроены одинаковыми помпезными зданиями с молочно-белыми фасадами. Их апартаменты изобиловали современными удобствами, и мистер Тристрам не замедлил обратить внимание гостя на самые важные — газовые лампы и калориферы.
— Когда затоскуешь по дому, — сказал он, — сразу приходи к нам. Посадим тебя перед регулятором под большую добрую грелку, и…
— И вы тотчас перестанете тосковать, — вставила свое слово миссис Тристрам.
Муж в упор посмотрел на нее: тон, каким говорила его жена, часто ставил его в тупик, он никак не мог взять в толк, шутит она или говорит серьезно. Надо сказать, обстоятельства немало способствовали тому, что у миссис Тристрам развилась заметная склонность к иронии. Ее вкусы во многом отличались от вкусов мужа, и, хотя она часто шла ему на уступки, следует признать, что эти уступки не всегда были продиктованы благородными побуждениями. Дело в том, что в душе миссис Тристрам брезжил некий смутный план, который она в один прекрасный день намеревалась осуществить, — ей хотелось совершить что-то, возможно, безрассудное, но, несомненно, возвышенное. Что именно, она вряд ли смогла бы объяснить, а пока, идя на очередную уступку мужу, как бы обеспечивала себе в будущем чистую совесть.
Дабы избежать ненужных недомолвок, следует без промедления добавить, что ее мечты о независимости вовсе не включали в качестве непременного участника лицо другого пола — увлечение любовными играми не бросало тень на ее добродетель. И это объясняется несколькими причинами. Начать с того, что миссис Тристрам была некрасива и не питала никаких иллюзий относительно своей внешности. Она изучила себя с дотошной тщательностью, выяснила все свои недостатки и достоинства и примирилась с собой такой, какая есть. Произошло это, конечно, не без страданий. В юности она часами сидела повернувшись спиной к зеркалу и рыдала, не осушая глаз, а позднее, в отчаянии, с какой-то бравадой усвоила привычку публично объявлять, что больше других женщин обижена природой, надеясь при этом, что, как предписывали тогда общепринятые правила приличия, ее начнут разубеждать и уверять в обратном. Только переселившись в Европу, она научилась относиться к своей наружности философски. Ее наблюдательность, еще более обострившаяся здесь, подсказала ей, что первейшая обязанность женщины состоит не в том, чтобы быть красивой, а в том, чтобы нравиться, и, встречая на своем пути множество женщин, которые нравились, не обладая красотой, она поняла, в чем ее предназначение. Однажды она слышала, как один страстный поклонник музыки, выведенный из себя талантливым, но нерадивым певцом, сказал, что хороший голос только мешает правильно петь, и ей пришло в голову, что, возможно, точно так же красивое лицо — помеха для приобретения чарующих манер. И тогда миссис Тристрам приняла решение научиться искусству чаровать и выполняла эту задачу с поистине трогательной старательностью. Не берусь судить, сколь она могла бы тут преуспеть: к сожалению, она бросила попытки на полпути, объясняя это тем, что не встречает поддержки в своем узком кругу. Но я склонен думать, что у нее просто отсутствовал настоящий талант, которого требует это искусство, иначе она продолжала бы его постигать ради самого искусства. Натура бедной дамы отличалась незавершенностью. Затем она увлеклась соблюдением гармонии в туалетах, в чем разбиралась досконально, и успокоилась на том, что стала одеваться с безупречным вкусом. Она делала вид, что терпеть не может Париж и живет в нем лишь по одной причине — только здесь можно подобрать то, что по цвету лучше всего подходит вам к лицу, да и перчатки с застежкой на десять пуговиц без хлопот купишь только в Париже. Но когда она бранила этот столь богатый услугами город и вы спрашивали, где же она предпочла бы жить, ее ответы всегда поражали: она называла Копенгаген или Барселону — места, где провела не больше двух-трех дней. Тем не менее миссис Тристрам с ее неправильным, но умным личиком, всегда в романтических рюшах, несомненно, производила впечатление интересной женщины, стоило вам поближе с ней познакомиться. Она была застенчива от природы и, родись она красавицей, наверное (при отсутствии тщеславия), так застенчивой бы и осталась. Теперь же застенчивость соседствовала у нее с самоуверенностью, и подчас она вела себя с друзьями крайне сдержанно, а с людьми незнакомыми — на удивление откровенно. Она презирала мужа, и презирала напрасно — ее никто не неволил выходить за него. Когда-то миссис Тристрам была влюблена в человека умного, который пренебрег ею, и тогда она вышла за глупца, надеясь, что прежний избранник, неблагодарный умник, размышляя над ее выбором, решит, что ее вовсе не волновали подобного рода достоинства и он лишь льстил себе, полагая, будто она им интересуется. Неугомонная, всегда неудовлетворенная, мечтательная, не ищущая ничего для себя, но наделенная необузданным воображением — она, как я уже заметил выше, была поразительно незавершенной натурой. В ее душе роились замыслы, направленные как во благо, так и во зло, но все они ни к чему не вели, и тем не менее она, несомненно, была отмечена искрой Божьей.