Евгений Замятин - Том 4. Беседы еретика
Ремизову скорбно за униженную мать. И это ли, в самом деле, не унижение, когда прусский генерал может бросить в лицо русской революции: а где же у вас свобода? Это ли не унижение, когда на другой день после воинственных выкриков русская революция смиренно и «незамедлительно» просит мира у прусского генерала? Ремизову скорбно за униженную мать: «О, родина обреченная, багряница царская упала с плеч твоих. – Ты ныне униженная и затоптанная…» А член революционного трибунала Иванов-Разумник читает в сердце подсудимого Ремизова: «Когда плачет Ремизов, что багряница царская упала с плеч ее, то мы видим: о багрянице не только родины, но и царя скорбит он».
Во имя скорости революционного суда – все позволено, и Иванов-Разумник судит Ремизова за слова вавилонских старцев из «Действа о Георгии Храбром». «Не стало в городе управителя, все в разор пошли: поскорее бы вернулся царь», – говорили старцы. А член революционного трибунала припечатывает: «Когда мы слышим это, то знаем: вкупе и влюбе Ремизов со старцами вавилонскими».
Для революционного трибунала – главное, что Ремизов не пал ниц перед победоносцами и смеет видеть в них (в них!) мещанство. Всеми своими десятью томами Ремизов хлестал мещанство старой Руси, но он не должен сметь хлестать мещанство новой. Пусть у Ремизова – глаза, как у Гоголя: он всегда зорок на черное. Какое до этого дело революционному трибуналу? У революционного трибунала – приговор предрешен, и могло ли быть иначе? Ведь это в ремизовском «Слове» написано: «Опостылела бездельность людская, похвальба, залетное пустое слово… Жадно, с обезьяньим гиком и гоготом рвут на куски поминальный пирог, который когда-то испекла покойница Русь. И рвут, и глотают, и давятся. И с налитыми кровью глазами грызут стол, как голодная лошадь ясли. – И норовят дочиста слопать все до прихода гостей».
Этого Ремизову не простят: попу в лиловой рясе – ненавистней всего еретическое, непокорное слово. Попу в лиловой рясе – ненавистней всего подлинный скиф, о котором в скифском предисловии говорится: «Разве скиф не всегда готов на мятеж?» Подлинный скиф – всегда.
В ремизовском «Слове», насквозь пропитанном любовью и скорбью, Иванов-Разумник рассмотрел дым – лютую злость. И удивляться ли этому, когда оказывается, изо всего Евангелия, изо всего учения любви – Иванов-Разумник запомнил только: «Не мир пришел Я принести, но меч». На всем протяжении «Двух Россий» мечом звенит внезапно-воинственный Иванов-Разумник во славу благородных победоносцев, столь храбрых по адресу тех, кто послабее, и столь… мудрых по адресу тех, кто посильнее. И мечный звон усиленно разыскивает Иванов-Разумник в своих подхваливаемых, Клюеве и Есенине, даже там, где его нет.
К основному, лучшему, величайшему, что есть в русской душе: благородству русскому, нежности русской, любви к последнему человеку и к последней былинке, – к этому слеп Иванов-Разумник. А именно это лучшее русской души и лежит в основе неодолимой русской тяги к миру всего мира.
В любви к серпу и в ненависти к мечу – подлинно русское, народное. И потому так хороши отсюда идущие строфы в «заказных», революционных стихах Есенина и Клюева.
Вот великолепные заключительные строфы из «Певущего зова» Есенина:
Люди, братья мои люди,
Где вы? Отзовитесь!
Ты не нужен мне бесстрашный,
Кровожадный витязь.
Не хочу твоей победы,
Дани мне не надо!
Все мы – яблони и вишни
Голубого сада.
…Не губить пришли мы в мире,
А любить и верить.
Но победоносцам и Иванову-Разумнику именно требуется «кровожадный витязь» и «дань», и потому, конечно, по Иванову-Разумнику выходит: «Певущий зов» …победно звучит у Есенина. И конечно, не приведенные строфы процитирует Иванов-Разумник, а что-нибудь «заносчиво-Берлинское», вроде:
…Мое Русское поле,
И вы, сыновья ее,
Остановившие
На частоколе
Луну и солнце.
Или:
…Россия, Россия, Россия –
Мессия грядущего дня!
Поистине удивительно приключение Иванова-Разумника с «Песнью Солнценосца» Клюева: эту дурного тона «Оду Фелице» Иванов-Разумник не только стерпел на страницах «Скифов», но еще и хвалит, не поморщившись.
…Китай и Европа, и Север, и Юг
Сойдутся в чертог хороводом подруг,
Чтоб Бездну с Зенитом в одно сочетать…
…Три желудя-солнца досталися нам –
Свобода и Равенство, Братства венец –
Живительный выгон для ярых сердец…
…Верстак – Назарет, наковальня – Немврод…
и дальше уж конечно: «вставай, подымайся»… Как это близко к знаменитому «Пролетарии всех стран, соединяйтесь» Минского и к «заносчивому Берлину» Сологуба и как далеко от нашего Клюева, которого мы привыкли любить. Чего стоят в этих виршах одни слова с заглавными буквами – безвкусица, пущенная в оборот, кажется, Андреевым, и первый знак творческой импотенции. А у Клюева в «Песни Солнценосца» полнехонько этого добра: Мир, Зенит, Премудрость, Труд, Равенство, Песня и… Тайна, и… давно засиженная мухами Любовь, и… ставшая уже мелкой, как лужа, Бездна.
А впрочем, неудача Клюева понятна: интернационалист он ведь очень молодой. В «Беседном Наигрыше» этот же Клюев высоко-патриотично писал о немцах:
…Водный звон учуял старичище
По прозванью Сто Племен в Едином.
Он с полатей зорькою воззрился
И увидел рати супостата.
Прогуторил старый: «Эту погань,
Словно вошь на гаснике, лишь баней,
Лютым паром сжить со света можно».
В цикле «Избяные песни» Клюев уже бросил всунутые ему в руки Мечи и Бездны – и сразу: не казенное вдохновение, а подлинное; не новое золото, а червонное, какое века простоит и не пойдет ржавчиной. И тут уже не знаешь, что выбрать, что лучше: так хороша, так живет у Клюева вся избяная тварь – лежанка, кот, пузан-горшок, «за печкой домовой твердит скороговоркой» что-то, и сама печь-матерь, и коврига – «лежит на столе, ножу лепеча: „я готова себя на закланье принесть“». После «Избяных песен» еще досадней за Клюева, автора од: сереньким бежать за победоносцами петушком – и сам Бог велел, а таким, как Клюев, – не надо.
Поражение, мученичество в земном плане – победа в плане высшем, идейном. Победа на земле – неминуемое поражение в другом, высшем плане. Третьего – для подлинного скифа, для духовного революционера, для романтика – нет. Вечное достигание – и никогда достижение. Вечное агасферово странствование. Вечная погоня за Прекрасной Дамой – которой нет.
И это прекрасно знает Иванов-Разумник, но ему страшно увидеть правду лицом к лицу. Только подумать: а что если наша революция войдет в историю не с «палящим ликом свободы золотой», а с лицом ремизовского мастера Семена Митрофановича, того самого, который заставлял мальчишку-подмастерье прикладываться к своей пятке? Правда, сейчас надвигается огонь, и, может быть, он сотрет с революции лик Семена Митрофановича. Но Семен Митрофанович делает все, чтобы спастись от губительного и очистительного огня. И быть может, спасется, еще раз победит на земле – и еще прочнее погибнет, омещанится.
Удел подлинного скифа – трудно понять. И потому слабые – закрывают глаза и плывут по течению. И таких «тьмы, и тьмы, и тьмы», как возглашает Блок в стихотворении «Скифы» («Знамя труда», № 137). Но скифы ли это? Нет, не скифы. Скифы подлинные, революционеры и вольники подлинные – будут при всяком строе, ибо у них – «дело… в вечной революционности – для любого строя, для любого внешнего порядка» (из предисловия к «Скифам» I). Да: для любого строя. Но таких никогда не будут «тьмы». Божественное проклятие скифа подлинного – «быть пришельцем в своей, а не чужой земле» (из «Слова о погибели Русской Земли»).
И то, что Иванов-Разумник все это знает, – он сказал сам, и сказал хорошо, в статье своей «Поэты и революция» («Скифы» И): «Пришла революция – кто первый перед ней преклонится? Придет контрреволюция – кто первый „петушком-петушком“ побежит за ее дрожками, в которых поедут Городничий и Хлестаков под охраною Держиморды?.. Великие в великом – не преклонятся, не пойдут; но много ли их?»
Нет: их – немного. И никогда не могут быть «тьмы, и тьмы, и тьмы». А если их тьмы, то это не упрямые и вольные скифы: вольные скифы – не преклонятся ни пред чем, вольные скифы – не побегут за победоносцами, за грубой силой, за «Городничим и Хлестаковым под охраною Держиморды», какого бы цвета ни были кокарды Городничих.
1918
О служебном искусстве*
Товарищ худ. Анненков, из левых, никем не был приглашен. Предложивший вначале свои услуги, а затем ушедший, не вполне уяснил себе свою деятельность по украшению города, говоря об ответственности художников в разрушении памятников «коронованных болванов».