Юрий Трифонов - Нетерпение
Лорис-Меликов прервал мягким движением руки.
- Сей материи мы коснемся в другой раз.
Гришке понравилось: голос, мягкое движение, и "в другой раз". Он согласился: "Как угодно, ваше сиятельство". Да есть ли хоть один политический арестант в России, к кому в камеру пришел бы запросто и сидел бы на столе, ногой качая, граф Лорис-Меликов? Не любопытства ради, а как истинный интересант. Гришка ему нужен, а не он, граф - Гришке. И хотя гордость и ликование переполняли Гришку, он душил свою обычную скорострельную речь, заставлял себя говорить медленно, веско, сидел на железной кровати в небрежной позе, привалившись спиною к стене, ногу на ногу, и одной ногой в казенной, растоптанной туфле без шнурков и без задника, тоже покачивал.
Говорили о предстоящем суде, на котором Гришке надлежало выступить. Нет, не свидетелем, не дай бог, объяснителем, пророком, Моисеем, который выведет заблудший народ из пустыни горестной к обетованной земле - к миру, успокоению.
- Мы с вами не коренные российские граждане, - говорил граф, сверля глазом, - тем выше наша ответственность. Сделать все мыслимое ради покоя этой страны.
Каждый на своем посту.
- Но я бы хотел... еще раз... подчеркнуть... - Гришкин голос слегка дрожал, паузы были внушительные,- мои товарищи должны быть в неприкосновенности... Это непременное условие.
- Вас не убедило то, что за три месяца никто из ваших товарищей-революционеров не пострадал?
- А казнь Розовского и Лозинского в Киеве?
Об этой казни, происшедшей в начале марта, Гришка слышал от надзирателя в Одессе.
Лорис-Меликов, улыбаясь в усы - отчего его лицо стало еще более кошачьим, - сказал, разведя руками:
- Какие же это революционеры? Мальчишки, несмышленые дураки. Они потерпели от своей глупости. Я повторяю! - он возвысил голос. - За время деятельности Верховной распорядительной комиссии никто из настоящих революционеров не пострадал. И не пострадает, если вы будете себя разумно вести. Вы, вы! Именно от вас сейчас зависит судьба ваших друзей.
Потом были расспросы о деле Соловьева, о съездах, обо всем, что Гришка изложил на полутораста страницах, но графу многое казалось недостаточно ясным. Он вникал в разные тонкости, удивлявшие Гришку. Например, о приготовлении динамита Гришка написал со слов уж не помнил кого, то ли Алхимика, то ли еще кого-то, что динамит делается из глицерина и магнезии. Теперь изволь точно сказать: в какой пропорции, какой глицерин и какая именно магнезия, черная или белая. Особо интересовали графа харьковские дела, где как раз в это время полгода назад - он губернаторствовал, многих лиц, упоминаемых Гришкой, хорошо знал и подробно о них расспрашивал. И еще допытывался - откуда ведом факт, будто революционеры задумали напасть на государя посредством подкопа в столице, на улице Малой Садовой? Гришка и сам забыл. Оказывается, он дал такое сведение в конце декабря, в январе передали в Питер, а откуда это Гришке залетело в ум - теперь уж не знал. Видно, кто-то давно говорил, предполагалось, запомнилось, пустое, до дела не дошло.
- Молодежь должна себе уяснить, что страна сворачивает на новую колею. Если не будет понято - тогда катастрофа.
- Молодежь готова понять, граф!
- Открытое разъяснение. Если хотите - покаяние. И в результате примирение всех сословий, успокоение, труд во имя счастья и процветания России. Не правда ли, таким видится суд?
- И возвращение сотен наших товарищей из тюрем и ссылок. Уничтожение централов. Третьего отделения...
- Все это - как результат суда. Суд, как прилюдное, всенародное - по русскому обычаю перед миром - разбирательство, должен разрубить этот гордиев узел, в который стянулись несчастные российские обстоятельства.
Когда Лорис-Меликов вместе с сопровождавшими его двумя важными господами, один, кажется, был из Петербургской судебной палаты, а другой, седоусый полковник, покинули камеру, прокурор Добржинский, до этого напряженно молчавший, с внезапным восторгом, хотя и очень тихо, стал стучать ладонью в ладонь, изображая аплодисменты.
- Браво, браво нам, господин Гольденберг! Мы победили! Можем поздравить друг друга! - И он, действительно, схватил Гришкину руку и стал трясти. - Вы понимаете, что это значит: первое доверенное лицо государя посещает вас в камере? Я не верил до последней минуты! Какой фурор! Все злопыхатели, интриганы, которые нам с вами рогатки ставят и волчьи ямы копают, теперь, слава создателю, заткнут уста...
Гришка и сам испытывал радостное волнение. Ведь то, к чему стремились, что единственное могло спасти Россию - взаимное понимание власти и молодежи, кажется, только что произошло. На втором этаже, в камере для подследственных Трубецкого бастиона. Добржинский даже остался в камере, когда смотритель принес вечерний чай - две глиняные кружки и трехкопеечную французскую булку. Чай всегда носили в двух кружках.
- Принеси-ка еще булку! - приказал Добржинский смотрителю.
Видно, проголодался. Прихлебывая чай и жуя булку, достал левой рукой из кармана пакет, развернул его на котельном листе и разбросал веером фотографии. Пальцем указал на одну: кто? Гришка узнал Сашку, Александра Первого. Так и сказал: Квятковский. Смотритель пришел со второй булкой, и Гришка тоже стал рвать зубами хлеб, жевать жадно и хлебать чай.
На другой день Добржинский доложил Лорис-Меликову письмом:
"Гольденберг, как человек до крайности самолюбивый, был польщен посещением Вашего сиятельства и, видимо, еще больше стал убеждаться, что им интересуются... Подметив в Гольденберге болезненное самолюбие, я пользовался этой стороной его характера, внушая ему, что он рассматривается не как доносчик, а как человек, сознавший свои ошибки и желающий искупить их услугой обществу, раскрыв всю преступную организацию... Гольденберг уже начинает свыкаться с мыслью открыто, путем показания при дознании и на суде, сознаться и изобличить своих помощников. Он уже начинает заговаривать о том вступлении, которое сделает к своему показанию, и о той речи, которую произнесет на суде в защиту себя против упреков сообщников за сделанное им разоблачение".
То, что Гришка назвал Квятковского, показалось Добржинскому значительным поворотом дела, и он немедленно сообщил Лорис-Меликову, а тот - в докладе государю. Александр II сделал пометку на докладе: "Считаю это весьма важным открытием".
От Клеточникова пришло известие, что Гольденберг уже с середины апреля в Петербурге, в крепости. Дает обширные показания. Значит, одесситам не удалось ни обезвредить, ни припугнуть Иуду. В Одессе ничего не удалось, все кончилось конфузом: вовремя не узнали о приезде царя, не успели приготовиться. Одесских работников ждали со дня на день. А кто виноват? Несчастное безденежье, чтоб они провалились, проклятые деньги! После гибели Лизогуба с его громадным состоянием отпал главный источник средств. Не было денег, чтобы снять нужную квартиру, изобразить богача, приобрести новейшие аппараты, завербовать дорогостоящих шпионов, например из дворцовой челяди. Высчитывали по копейкам, выгадывали на своем жалком житье-бытье...
Андрей бежал на квартиру курсистки Даниловой, где, по сведениям, были накануне Пресняков с Окладским. Ваничка не так уж нужен, главное - Пресняков. Посоветоваться с "грозой шпионов" - нельзя ли как-то достать сукиного сына Гришку?
Пресняков последнее время всюду ходил с Окладским. Здоровенный, мрачный, угрюмо басящий Пресняков, и малорослый, смешливый, вертлявый - но ловкий и быстрый во всякой работе чертенок - Ваничка Окладский. Где они жили постоянно, никто не знал. Кажется, жилья не было. Раза два вечеряли вместе в трактирах, и на улице, когда прощались, Пресняков говорил Окладскому:
- Ну, Ванюха, пойдем искать логово!
Да ведь и все так... Окладский вызывал нерадостные чувства. Ничего дурного, просто воспоминания: александровские хляби, крик "жарь!", неудача. Встречался с ним редко и к делам близко не привлекал.
Но сегодня оба были нужны, и Пресняков - крайне.
Аня Данилова, серьезная девица в пенсне, медичка и литераторша - писала какие-то рассказики из народного быта - саратовская подруга Степы Ширяева, встретила Андрея привычной конспираторской полуулыбкой.
- Я догадываюсь: вы не ко мне. Их нет.
- Будут?
- Трудно сказать. Вчера заходили. Подождите полчаса, если до восьми не придут, значит...
Андрей прошел в комнату. Данилова знала Андрея под именем Захара, считала его рабочим, близким к революционной партии, может быть, даже к ее верхушке, но подробнее - ничего. Как все политически-воспаленные девицы радикального толка - Андрей узнал таких в Питере много - Данилова несколько преувеличивала свою революционность. Она тут же, с места в карьер, затеяла острый разговор, даже в некотором роде с претензией: чего партия ждет? Почему наступила пауза? Почему нет ответа на казнь Розовского и Лозинского? Розовский совсем мальчик, казнен ни за что: нашли какой-то литографированный листок и список некрасовской поэмы "Пир на весь мир". А Лозинский погиб за одну прокламацию. И партия молчит!