Всеволод Крестовский - Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
Хвалынцев после всей этой последней передряги чувствовал какую-то внутреннюю жажду, так что и сам не прочь был бы чего-нибудь выпить, и потому он не отказался от сделанного ему предложения.
Свитка вприпрыжку вылетел в коридор и заказал бутылку шампанского, которое очень скоро явилось к его услугам, так как у "мадам Эстерки" имелся свой собственный погреб.
Когда шелковый шляхтич-лакей, откупорив бутылку, налил вино и удалился, Свитка поднял свой стакан.
— Ну, за успех нашего общего дела! — предложил он тост, изъявляя намерение чокнуться с приятелем.
Но последний, к крайнему его удивлению, стакана не поднял и не чокнулся.
— Константин Семенович!.. Что же это вы, батюшка? — вытаращил на него ментор свои глаза. — Или не слышали моего тоста?
— Нет, слышал очень хорошо-с!
— Так что ж не пьете-то?
— Я, любезный друг мой, не имею обыкновения пить за то, чего не знаю и даже не понимаю вовсе, — сказал он тихо, размеренно и внятно.
Свитка чуть даже стакана не выронил. Его словно бы так и отшатнуло назад.
— То есть как же это?.. Объяснитесь, Бога ради! — пробормотал он.
— Да, нам, действительно, надо объясниться; и хорошенько, окончательно переговорить между собой! — все тем же ровным и спокойно-решительным тоном согласился Хвалынцев.
— Извольте, я готов… Я вас слушаю, — промолвил Свитка и, выпив залпом свой стакан, придвинул себе кресло и уселся поближе к столу и к Хвалынцеву.
— Прежде всего я должен вам сказать, — собравшись с духом, начал Хвалынцев, — что я поступил крайне опрометчиво, крайне малодушно и даже… даже недобросовестно, давши вам слово на такое дело, которое для меня была тьма непроницаем мая. Но извините меня, Свитка: я буду вполне откровенен и, может быть, даже резок.
— Я вас слушаю, — слегка склонив в знак согласия свою голову, промолвил ментор. — В чем же-с "но"?
— Хм… "Но" мое в том, как я думаю, — продолжал Хвалынцев, — что и вы поступили недобросовестно, взявши с меня слово. И тем более, вы ведь очень хорошо знали, что слово-то я, совсем как дурак какой, даю вам, а о деле сам-то понятия ни малейшего не имею!
— Вы ошибаетесь: вы знаете столько, сколько вам нужно знать… Вы знаете даже несколько более! — внушительно и веско заметил Свитка.
— О, да! — подтвердил Хвалынцев. — Теперь-то я действительно узнал его гораздо более, чем бы вам хотелось, может быть! Вы совершенно правы. Поэтому-то я и говорю теперь с вами… Я буду продолжать.
— Слушаю-с.
— В то время, как я имел непростительную глупость дать вам мое слово, у меня, признаюсь вам, были свои воззрения на это дело, собственные прелестные иллюзии, основанные отчасти Бог весть на чем, на своей фантазии что ли, а отчасти на уверениях ваших и… той женщины… Вы знаете ее. Эти-то вот мои иллюзии и заблуждающиеся взгляды могут отчасти, если не извинить, то хотя бы объяснить вам мою опрометчивость. Чем извинять прикажете вас — я не знаю.
Свитка сделал нетерпеливое движение.
— Постойте, не перебивайте меня… благо уж так меня прорвало! — слегка дотронулся до него Константин. — Я разочаровался в вашем деле. Я узнал его, конечно, еще слишком мало; но уже слишком много и горько разочарован даже и тем, что узнал, — а что же будет далее?.. Помните ли, Свитка, вы мне постоянно толковали, что у нас с вами один общий враг, это — наше русское правительство?
Ментор утвердительно кивнул головою.
— Ну-с, а я теперь с болью, но воочию убедился, что враг ваш не правительство, а русский народ, русский смысл, весь склад русской народной, земской и государственной жизни (Хвалынцев повторял теперь давешнюю мысль Холодца, как бы за свою собственную). А с правительством с таким-то вы бы еще ужились, да пожалуй и преудобно, отлично ужились бы!
Свитка только улыбнулся себе под нос очень иронической и горькой усмешкой.
— Затем-с, — продолжал Константин Семенович, — и вы неоднократно, и графиня Цезарина уверяли меня, что это дело идет "за свободу вашу и нашу".
— Да, да! За свободу!.. За свободу вашу и нашу! — с энтузиазмом перебил ментор и налил себе новый стакан.
— Хороша же свобода, нечего сказать! — теперь уже в свою очередь с горечью усмехнулся Хвалынцев. — В чем она и где она, эта ваша, но не наша хваленая свобода? Вы толкуете о свободе и братстве, и о любви всечеловеческой; а это братство и любовь — уж не в травле ль православного попа? не в обирании ль темного, забитого хлопа? не в лишении ль его последнего куска хлеба? не в этих ли импровизованных бунтах, нагайках и казацких экзекуциях, где этот "ржонд москевский" является вдруг — на смех и горе здравому смыслу — вашим лучшим, усерднейшим и бескорыстным пособником? В этом что ли ваша свобода-с?.. И почему, позвольте вас спросить, например, почему ваши милые, «либеральные», "интеллигентные" паны травили попа? Нут-ка, почему-с?
— Н. да так! просто глупая скверная шутка!
— Нет-с, извините! А я так думаю — потому, что это православный, то есть русский поп. Ксендза, небойсь, не травите! Ксендз у вас в почете! Потом, почему в таком загоне, в таком жалком виде православные церкви? — Опять-таки потому же, что это русские церкви! Почему в таком ужасном угнетении народ, который вашим панам желалось бы и вовсе пустить с сумою по миру? — Опять же таки потому, любезный друг мой, что это племя чуждое вам по крови даже; потому-то оно у вас и не народ, а быдло, потому-то вы его и в "шлею с хомутом" заковываете в рабочие дни!.. И это, по-вашему, свобода "ваша и наша", общее братство и любовь?!. Нет-с, это традиционная, историческая, племенная… да, к несчастию, племенная ненависть! Ну, да и народ же этот тоже и вас-то не меньше ненавидит!.. Слыхал я кой-какие тепленькие речи его! Да и вы сами — вспомните-ка хотя бы в корчме, на киермаше, ту песенку, в которой хлоп-то этот, захожий человек, молит Бога "кабы сгинули ляхи" — я ее по век мой не забуду! Она мне — спасибо ей — чуть не впервые глаза раскрыла!
— Эта вражда ничего не значит, — возразил Свитка. — Она делу не помеха, а скорее подспорье.
— Как подспорье! — вскинулся на него Хвалынцев. — Да что же вы, в смешки со мною играете, что ли!.. Не помеха!.. Хороша не помеха, если уж — да хоть бы я, например — человек, отдавшийся вашему делу, человек, имеющий некоторую претензию на цивилизацию, на умственное и нравственное развитие; человек, который эту вражду и так, и сяк старается, до известной степени, оправдывать, извинять, и при всем этом я не могу ее выдержать! В течение этих нескольких дней, а особенно сегодня, я почти на каждом шагу встречал такую страшную ненависть, подвергался таким оскорблениям, что — простите за откровенность — но я чувствую, как во мне самом начинает зарождаться и пускать корни такая же ненависть и к польскому делу вашему, и ко всей вашей Польше. А этой ненависти во мне и тени не было! Напротив, было самое теплое, братское, искреннее сочувствие! И за что же, наконец, вся эта злоба, вся эта ненависть? — Смешно и дико сказать! — За то лишь, единственное за то лишь, что я русский!.. Боже мой! да скажите по совести, что же после этого может быть между нами общего? И как же это я-то пойду за ваше «общее» дело?
Свитка некоторое время молчал, в глубоком раздумьи понуря свою голову.
— Друг мой! — поднял он ее наконец с грустным вздохом. — Одно вам скажу на это: смирение… Смирение пред страдалицей, распятой на кресте человечества на Голгофе свободы вашими русскими палачами!.. Смирение, говорю, потому что вы, русские, слишком долго и безнаказанно мучили, терзали и оскорбляли ее!
— Фраза, фраза. И еще раз фраза! — тоже помолчав несколько, отчеканил ему на это Хвалынцев. — Если, во-первых, заглянуть в историю, то эта распятая страдалица и нас немало оскорбляла и распинала, а белорусса — так вот по сей день преотменно распинает. Это первое-с. А во-вторых, вы говорите: «смирение». Хорошо-с. Я поглядел бы, как бы это вы смирились, если бы вам, например, как мне сегодня, приходилось чуть не на каждом шагу натыкаться на мелкие, положим, но нестерпимые оскорбления. Что бы вы тут заговорили? И не вправе ли вы были бы подумать, что французский рецепт смирения что-то больно пахнет неуместной насмешкой и подбавляет только еще более горечи и отравы?.. Смирение… Ха-ха!.. И это еще один лишь день, а что же будет дальше?.. Или, может быть, вы посоветуете еще мне, ради избежания столкновений с вашими, наклеить печатную этикетку на свою шапку, где было бы изображено, что я, мол, член ржонда народоваго, да с этой вывеской в щеголять по варшавским улицам? Это бы что ли еще? а? Как вы полагаете?.. Я так думаю, что это вполне стоит вашего смирения.
— Ну-с, итак, что же? — вновь поднял на него глаза свои Свитка.
— Что же? А вот что-с! — категорически ответил Хвалынцев. — Так как я к такому смирению нимало не чувствую себя способным, — а вон, чуть было не убил человека, — и так как на шапку свою предохранительного ярлыка наклеивать тоже не намерен, то долгом своим поставляю предупредить вас, чтоб от сей минуты вы более не считали меня принадлежащим к вашей организации.