Николай Гоголь - Том 2. Миргород
Пример более сложного использования Гоголем песенного материала дает лирическое отступление о старой матери, ищущей среди прохожих „одного, милейшего всех“ (137). В той же думе про Ивася Коновченка упоминается о матери Ивася — вдове, которая
На базар выхожала, и которая в надежде встретить сына бежит навстречу войску.
Однако, эта реминисценция тесно переплетается с реминисценциями других украинских песен, точнее — отдельных стихов из них. Так, слова Гоголя: „Не по одному козаку взрыдает старая мать, ударяя себя костистыми руками в дряхлые перси; не одна останется вдова в Глухове, Немирове, Чернигове и других городах“ — сотканы, примерно, из следующих песен:
У Глухові, у городі стрільнули з гармати,
Не по однім козаченьку заплакала мати (М. Максимович,
„Украинские народные песни“ стр. 111)
Не по однім ляху зосталась вдовиця. (Там же, 96)
Отзвуки народных песен — одна из существенных особенностей второй редакции повести. По большей части реминисценции эти весьма беглые, как в последнем примере. Аналогичный случай — слова есаула Товкача Бульбе: „Пусть же, хоть и будет орел высмыкать из твоего лоба очи…“ (150); ср. в народной песне:
Тогді орли налітали
З лоба очи висмикали. (Там же, 12)
В других случаях реминисценции эти используют отрывок одной песни, соответственно его видоизменяя, как например, в лирическом заключении главы VIII. Эта концовка отдельными своими выражениями восходит к думе о походе на поляков:
Самко Мушкет думає, гадає, словами промовляє:
— „А що, як наше козачество, мов у пеклі, Ляхи спалять,
Да з наших козацьких костей пир собі на похмелля зварять!..
А що як наші голови козацькі по степу-полю поляжуть, и т. д. (Там же, 28–29)
Если в источниках первой редакции Гоголь искал прежде всего деталей, которые позволили бы ему сделать изображаемую картину рельефнее, то, перерабатывая повесть, он стремится к исторической верности изображаемых событий, стараясь даже в мелочах возможно точнее восстановить эпоху.
Говоря о работе Гоголя над „Тарасом Бульбою“, необходимо иметь в виду эволюцию в процессе работы идейного содержания повести.
Подготовляя и обрабатывая вторую редакцию повести, Гоголь частично попадает под влияние славянофильских тенденций. В несомненной связи с этими новыми для него тенденциями он наново пишет вторую речь Тараса к запорожцам — о товариществе; основной мотив этой речи: особые свойства „русской души“, „русского чувства“. Этим новая редакция „Тараса Бульбы“ перекликается с высказываниями Гоголя в письмах того же времени: см. напр. письма к К. С. Аксакову (5 марта 1841 г.), Н. М. Языкову (17 сентября 1841 г.). и др. Одновременно Гоголь работал над римской редакцией „Мертвых душ“, где уже появляется известное обращение к Руси-тройке.
IVИнтерес к историческому роману из прошлого России (и Украины) наметился в русской литературе уже к концу 20-х годов и выразился не только в литературной практике, но и в некоторых теоретических заявлениях.
Еще в 1823 г. Орест Сомов („О романтической поэзии“, СПб., 1823) указывал на новые, свежие темы для романтического писателя, называя среди них „малороссиян“ „с сладостными их песнями и славными воспоминаниями“ и „отважных переселенцев Сечи Запорожской“: „все они, соединясь верою и пламенною любовию к отчизне, носят черты отличия в нравах и наружности“.
Несколько лет спустя Н. А. Полевой в обширной рецензии на „Историю Малой России“ Д. Бантыша-Каменского доказывал, что „под рукою живописца искусного Малороссия представит картину самую занимательную, самую живописную“, ибо „никакая швейцарская, никакая нидерландская революция не покажет нам явлений, столь диких, столь прекрасных!“. „Изобразите, — писал Полевой дальше, — постепенное сближение казаков с литовцами, поляками и гражданственностью, заселение их по обе стороны Днепра; новых врагов казацких, крымцев; отделение запорожцев, образование украинских казаков; их предводителей, от Дашковича до Хмельницкого; странное ученое образование киевского духовенства под владением Литвы и Польши; что-то рыцарское и ученое в малороссийкой аристократии, что-то дикое, литовско-азиятское, в простом народе Малороссии; эту пеструю смесь Азии и Европы, кочевой и оседлой жизни, покорности и независимости, твердости и слабости, и наконец взаимных отношений, взаимной политики, в одно время, Польши, Литвы, Турции, Крыма. Конечно, не предмет будет виноват, если ваш рассказ не увлечет душ и умов!“ („Московский Телеграф“, 1830, т. 35, стр. 272).
В следующем 1831 г. Н. Маркевич в предисловии к „Украинским мелодиям“ (М., 1831, стр. XXVII–XXVIII) набрасывал проект большого художественно-исторического сочинения, обещая: „Если станет на то сил моих и времени, быть может, я решусь принесть моим соотечественникам и земле, кормившей некогда наших праотцев, а ныне хранящей остатки их, — подробное описание красот исторических, прелестей природы, обычаев, обрядов, одежды, древнего правления малороссийского. Приятно было бы вспомнить, каков был Батурин, Чигирин или Глухов во времена предков наших, каковы были нравы, язык; приятно представить себе отечество в дни его протекшие“.
Во всех этих предложениях и обещаниях сказалось недовольство преподносившейся в художественной литературе условной историей, сказались требования большей исторической документальности и убедительности.
Те же требования начинала ставить себе и русская историческая беллетристика (в частности, и с украинской тематикой), начиная со второй половины 20-х годов XIX века, — беллетристика, имевшая своим источником романы Вальтер Скотта (см. многочисленные факты, приведенные в книге И. И. Замотина „Романтический идеализм в русском обществе и литературе 20-30-х годов XIX столетия“, СПб., 1907, стр. 323–328).
Современниками влияние Вальтер Скотта на автора „Вечеров“ и „Миргорода“ ощущалось весьма явственно (отзывы Полевого, Булгарина; замечание Пушкина, что начало „Тараса Бульбы“ „достойно Вальтер Скотта“).
Гоголя роднит с Вальтер Скоттом общая манера исторического повествования, основанная на изучении исторических и фольклорных источников и в то же время на глубоко-личном отношении к прошлому. Гоголь далек был от механического пересказа немногочисленных в то время общих исторических работ и от механического нанизыванья историко-бытовых деталей, как это нередко у М. Н. Загоскина, Н. А. Полевого, особенно же — в исторических романах Ф. Булгарина, а также у многочисленных „Вальтер Скоттиков“ 20-30-х гг.
Типичность фабулы Гоголя, особенно в первой редакции, делает почти излишними поиски ее непосредственных литературных источников. Хотя исследователи (Н. П. Дашкевич, Н. И. Петров, Н. А. Котляревский) и отмечали ряд отдельных мест, эпизодов и характеристик „Тараса Бульбы“, восходящих к литературным „источникам“, к известным „прототипам“, — связь этих „предшественников“ с повестью Гоголя весьма отдаленная.
Примером может быть В. Т. Нарежный, романы которого „Запорожец“ и „Бурсак“ особенно часто ставились в связь с „Тарасом Бульбой“, хотя в изображаемой в них условно-исторической Сечи нет ни бытовых черт, ни исторических фактов, ни художественных изобразительных средств, которые отразились бы в повести Гоголя. Для Гоголя с его идеализацией Запорожья неприемлемы были тенденции Нарежного: „пройдет столетие — и может быть одним только географам будет известно место, где стояла некогда Сечь Запорожская“ (там же, стр. 216) и т. п. К непосредственным впечатлениям от чтения Нарежного („Бурсак“) могут быть возведены только воспоминания о бурсацких годах Остапа и Андрия; могли запомниться Гоголю и страницы из романа „Запорожец“ о возникновении и основных принципах устройства Сечи (ср. „Тарас Бульба“ стр. 64–67 и особенно 301–303 и „Романы и повести, сочиненные Василием Нарежным“, ч. VIII, СПб., 1836, стр. 184–185). У Нарежного Гоголь мог также обратить внимание на некоторые традиционные типы (например, тип еврея).
Столь же неопределенны черты сходства с гоголевской повестью и во многих других художественных произведениях, называвшихся среди литературных „источников“ „Тараса Бульбы“. Ни общая характеристика казачества, какую дает Разумник Гонорский („Опыты в прозе“, Харьков, 1818, стр. 110–111), ни домыслы о происхождении казачества и сцена битвы между казаками и турками в романе Федора Глинки „Зинобий Богдан Хмельницкий, или освобожденная Малороссия“ („Письма к другу“, часть III, СПб., 1817, стр. 151–152, 179–182), ни сцена казни в сентиментальной повести Е. Аладьина „Кочубей“ („Невский Альманах на 1828 г.“, СПб., стр. 303–305), ни реминисценции „Истории Русов“ в поэме М. А. Максимовича „Богдан Хмельницкий“ (М., 1833), ни описания Сечи и характеристики запорожцев в романах Булгарина („Дмитрий Самозванец“ и „Мазепа“) — не дают права исследователю говорить о каком-либо значении их для работы Гоголя над „Тарасом Бульбой“. Лишь в одном случае можно говорить о возможности отражения в повести Гоголя образов и настроений оригинала; это — „Украинские мелодии“ Н. А. Маркевича (М., 1831).