Викентий Вересаев - Том 2. Повести и рассказы
Марья Сергеевна, жена доктора, сказала:
— Коля, пора ехать.
Доктор покосился на нее.
— Сейчас.
На помолодевшем и оживившемся лице Марьи Сергеевны играла легкая улыбка победительницы. И доктор самолюбиво чувствовал, что его возражения оказались в глазах всех пустыми и ничтожными.
Он вздохнул и обратился к матери Катерины Николаевны:
— Что ж, Анна Павловна, налейте на прощание еще стаканчик.
— Да куда вам спешить, посидите еще!
Чтоб не дать доктору времени согласиться, Марья Сергеевна поспешно отказалась.
— Нельзя, Анна Павловна, детишки дома ждут. У Феди второй день жарок, мне и то не по себе.
Доктор не спеша помешивал ложечкою в стакане и курил. Он лениво сказал Ширяеву:
— А я к вам как-то, Виктор Михайлович, заходил в Томилинске. В конце июня.
— Это… позвольте! — вспомнил Ширяев, — после обеда вы зашли, сказали кухарке, что будете вечером?
— Да, да.
— Так это вы были… Отчего ж вы меня не вызвали? Ведь я дома был.
— На двор нужно было заходить, а кухарка у ворот сидела.
Ширяев засмеялся.
— А вечером так и не зашли. Я весь вечер просидел, ждал. — Он не прибавил: «И ругался, потому что нужно было уйти по делу».
— У приятеля, знаете, засиделся. Члена управы. То, се, спохватился — одиннадцать часов… А вы скоро назад в Томилинск?
— Завтра утром.
Доктор оживился.
— С пассажирским? Слушайте, так поезжайте с нами сейчас! Ведь мы в четырех верстах живем от станции. Поедем вместе, переночуете у нас, а утром ровно к десяти я вас доставлю на станцию. Завтра у меня приема нет, как раз в ту сторону нужно ехать к больному.
Ширяев в замешательстве крутил бородку.
— Не знаю, право…
Ему было куда приятнее провести вечер с Катериной Николаевной. Марья Сергеевна очень обрадовалась.
— Нет, правда, Виктор Михайлович, поедемте! Отлично проедемся. Попьем чайку у нас…
Катерина Николаевна возразила:
— Да у вас и сесть-то негде. Ведь вы на маленькой тележке приехали.
— Ну, пустяки какие! На козлах можно, — сказал доктор. — Хотите, я сяду? А тут, наверно, лошади нужны рожь возить. Что их напрасно за пятнадцать верст гонять! Верно ведь? — обратился он к Анне Павловне.
— Лошади-то тут, положим, ни при чем, — сдержанно ответила Анна Павловна, но Ширяев уловил в ее голосе, что она не против предложения доктора.
Он беззаботно сказал:
— Ну, ладно, все равно!
Марья Сергеевна попросила, чтобы велели запрягать тележку. Катерина Николаевна вышла на балкон. Следом незаметно вышел и Ширяев. Они близко друг от друга облокотились о решетку. Он в темноте положил руку на ее руку и тихо гладил.
— Зачем ты согласился ехать?
— Как было отказаться? Неловко… Эх, хорошо у вас тут. Как хорошо!
Ширяев глубоко дышал. И от запаха ржи в саду, и от садившегося за рекою месяца, — от всего несло счастьем и полною, радостною жизнью.
Лошадей подали. С шутками и смехом все вышли на крыльцо. Катерина Николаевна также улыбалась, но лицо было затуманено.
Тележка проехала спящую деревню, покатила по накатанному проселку. Пыль поднималась из-под колес и стояла в воздухе. По звездному небу бесшумно скользили падающие звезды. Марья Сергеевна оживленно рассказывала Ширяеву про время, когда она служила библиотекаршей в воронежской библиотеке. Ширяев, с тем же ощущением молодости и счастья, слушал ее, оглядывался вокруг и вспоминал, как с крыльца на него смотрело из темноты отуманенное лицо Катерины Николаевны. В низинах стоял влажный холодок, а когда тележка выезжала на открытое место, из ржи тянуло широким теплом. И звезды сыпались, сыпались.
Была поздняя ночь, когда они приехали. Марья Сергеевна поспешила в детскую, доктор с Ширяевым вошли в кабинет. На письменном столе были навалены медицинские книги, пачками лежали номера «Врача» в бледно-зеленых обложках. Ширяев, потирая руки, прошелся по кабинету. Остановился перед большою фотографией над диваном.
— Кто это? — спросил он.
На фотографии было снято несколько студентов и девушек. Ширяев узнал доктора в студенческом мундире, с чуть пробивающеюся бородкою, и его жену. Студенты смотрели открыто и смело. Девушки, просто одетые, были с теми славными лицами, где вся жизнь уходит в глаза, — глубокие, ясные. Поразило Ширяева лицо одной девушки с нависшими на лоб волнистыми, короткими волосами; из-под сдвинутых бровей внимательно смотрели сумрачные глаза.
Доктор ответил:
— Это на голоде мы снимались в девяносто первом году.
Ширяев указал на девушку.
— А это кто?
— Сестра Марьи Сергеевны… Не правда ли, замечательное лицо?
— Где она теперь?
— Отравилась… В Якутской области… Да вы, наверно, слышали про нее…
Доктор рассказал мрачную историю, от которой веяло безысходным ужасом. Ширяев вглядывался в непреклонно-гордое, суровое лицо девушки, и ему казалось, — она и не могла кончить добром; тень глубокого трагизма лежала на этом лице. Доктор рассказывал про других участников группы…
Ширяев от глубины души сказал:
— Ей-богу, много на свете хороших людей!
— Много, — согласился доктор.
Вошла Марья Сергеевна.
— Господа, идите, чай готов. Что вы это смотрите? А… Это мы все на голоде снимались. Сестру видели?
— Видел.
— Ну, пойдемте!
Они вошли в узенькую залу с бревенчатыми, неоклеенными стенами. Марья Сергеевна села за самовар. Ширяев смотрел на ее болезненно-темное, нервное лицо, слушал ее шаблонные фразы. Вспоминал ее молодое лицо на карточке, с славными, ясными глазами. И казалось ему, — что-то тут погибло, что не должно было погибнуть.
Доктор непрерывно курил и пил стакан за стаканом очень крепкий чай. Марья Сергеевна рассказывала о прошлом времени, о работе на голоде и холере, о своих занятиях в воскресной школе. И лицо ее все больше светлело и молодело. Выражения переставали быть шаблонными.
Во втором часу они разошлись. Ширяева положили на маленькой террасе, выходившей в цветник. На темном небе по-прежнему бесшумно мелькали падающие звезды. Там, далеко наверху, как будто шла какая-то большая, спешная жизнь, чуждая и непонятная земле. От пруда тянуло запахом тины, изредка квакали лягушки. Было душно.
Ширяев разделся и лег. Ему постелили на полу, положив, вместо тюфяка или сена, свернутое вдвое зимнее одеяло. Он лежал, и в голове его проходили образы хороших людей, и ярче их всех — образ девушки, которую он сегодня целовал в саду, средь сумрака, пахнувшего рожью. В ушах стоял тонкий звон вившихся вокруг головы комаров. То там, то здесь кожа начинала гореть, как будто к ней прикладывали тлеющую спичку. Ширяев тер шею и лицо. Комары не унимались. К уху приближался тонкий, уныло-сосредоточенный звон. Ближе, ближе. Замолкал. И Ширяев злобно хлопал себя по виску.
— Черти проклятые! — ворчал он и кутался с головою в простыню.
От подстеленного одеяла пахло нафталином. В детской плакал ребенок. Лягушки на пруде квакали громко и непрерывно, как весною. И сквозь дремоту это кваканье вырастало во что-то громадное и близкое. Ширяев тяжело думал:
«Чего они расквакались? Должно быть, к дождю. А может быть, потому, что лошадь ходит около пруда…»
Комар с злобно-унылым звоном, как будто исполняя надоевшую обязанность, приближался к лицу. Ширяев решительно сбросил одеяло и сел. Светало. Над постелью колыхалось прозрачно-серое облако комаров. За ивами, над прудом, стоял туман. Ширяев нащупал портсигар и закурил папиросу.
Было очень тихо. Далеко на востоке запели петухи. Им откликнулись ближе, пение росло и медленно, плавно приближалось. На деревне звонко запел молодой петух. Где-то близко, за домом, как будто запоздав и испуганно встрепенувшись, хрипло заорал совсем, должно быть, старый петух. Отовсюду кругом вперебой неслось:
— Кикики-ки-и-и!.. Кикики-ки-и-и!..
И дальше, к западу, откликались и начинали петь новые петухи. Как будто невидимый дух плавно летел в тьму запада с вестью об утре, и, почуяв над собою его властный полет, встрепенувшиеся петухи приветствовали вестника. На востоке пение смолкло. Замолкали петухи кругом. Теперь то же напряженное, непрерывное пение было слышно на западе. Оно удалялось и затихало за горизонтом. И представлялось Ширяеву, как эта широкая, предутренняя волна звуков катится по земле все дальше, дальше. И следом за нею плывет тихое утро.
В детской опять заплакал ребенок. Был слышен голос Марьи Сергеевны. Ширяев побоялся, как бы Марья Сергеевна не увидела в окно, что он не спит. Он лег. Всходило солнце, начинало припекать. Комаров стало меньше, но было жарко. В зале на часах жидким жестяным звоном пробило четыре.
Ширяев неожиданно заснул. Проснулся он в восьмом часу, с тяжелою, мутно-горячею головою. Солнце пекло прямо в лицо. Он сходил к пруду и выкупался.