Иван Лажечников - Гримаса моего доктора
И стараясь припомнить, где она меня видела, Амалия прижала белую, чудесно изваянную руку ко лбу, как бы вытесняя оттуда прошедшее.
— Нет, не припомню, — повторяла она, — а твердо уверена, что мы с вами знакомы. С первого раза душа моя встретила вас, как брата, с которым долго была в разлуке. Не правда ли, такое признание может только сделать сумасшедшая девушка?
Я обратил ее слова в шутку и старался дать нашей беседе тон обыкновенных светских разговоров. Но, подивитесь моему безумию, не сострадание к этой несчастной, не дружба наполнила мою душу, когда я на нее глядел и говорил с нею, а любовь овладела мной, любовь самая страстная, самая безумная, какая могла только существовать.
Я забыл, где нахожусь, в каком состоянии та, к которой осмелился питать это чувство, я забыл, что она сестра, дочь, дитя мое, которое поручила судьба моим отеческим попечениям; я забыл все, и стал искать взаимной любви этой девушки, как будто она была в полном разуме, не в доме сумасшедших. Я старался вылечить ее, употребляя для этого все свои знания, все свои заботы и усердие, но — понимаете ли, молодой человек, — не для нее, для меня самого!.. Эгоизм, которого весь ужас, всю низость понял я уж поздно! Признаться ли вам, я делал опыты над другими больными; я усердно над ними работал, чтобы счастливейшие из этих опытов употребить над Амалией. Мои ближние, мои страждущие братья служили мне грубой материей, пробными чурбанами, которые я тесал, резал, рубил для того, чтобы воссоздать свой кумир. Видите ли, судьба ошиблась в моем назначении; не лекарем должно бы мне быть...
Первым моим попечением было окружить мою пациентку всеми возможными удобствами жизни, которые могли бы заставить ее забыть, что она в доме сумасшедших. Из главного дома, где неистовые крики напоминали ей собственное ее положение, перевели мы ее в бельэтаж флигеля, в котором я сам жил, и поместили в двух светлых, веселых комнатках окнами на юго-восток и в сад, прекрасно меблированных и со всем комфортом, который только позволяли мне мои средства. Мои средства, сказал я, потому что я не довольствовался теми, которые употребляло правительство, а прибавил к ним собственные свои, урезывая от других потребностей жизни. Здесь она была полная госпожа, малейшее ее желание исполнялось с точностью и усердием, заплаченными мной щедро заранее. Да и две сиделки ее, находившиеся при ней под именем служанок, не только из корыстных видов, но из сострадания или особенного сердечного участия, старались всячески ей угождать. Самые капризы ее во время болезненных припадков терпели они от нее, как от человека им близкого, родственного. Цветы, картины, книги окружали ее; музыка, в которой я некогда был искусен, услаждала ее слух и не менее сердце. Но, признаюсь, в выборе этих предметов все-таки преобладала любовь; я старался даже сюжеты картин и музыкальных произведений оцветить, напитать этим чувством. Признаюсь также в своей ревности: никто, кроме меня, не играл для нее, никто из мужчин ее не посещал. Мудрено ли, что я достиг своей цели? Сирота, одинокая в мире, брошенная родными в дом сумасшедших, видя меня, молодого человека приятной наружности, каждый день, иногда раза по два, по три, окруженная моими нежными заботами, моим уважением и пламенной любовью, которую Амалия не могла не заметить, она сама, с нежной организацией, с добрым сердцем, с душой пылкой, почувствовала ко мне любовь. Ей делалось скучно, грустно, когда она меня не видала; она подстерегала мой приход, и если я не приходил в обыкновенные часы, начинались ее капризы, помешательство искало себе пищи, придиралось к малейшей безделице. Находило ли облачко на небо, оно для нее все было в черных пятнах, точки в книге расплывались в пятна, собственные ее глаза в зеркале казались ей двумя мутными, несносными пятнами.
Вы видите, однако ж, что помешательство не проходило. Что ж сделали мои заботы, мое искусство? Очень мало для нее. Припадки ее безумия, правда, становились реже, слабели; им нужна уж была причина, они рождались от сопротивления и раздражения. Прежде Амалия отыскивала везде, во всем черные пятна и терзалась ими; теперь только, найдя их, беспокоилась, но скоро одумывалась, или видела их, как я уже сказал, во время долгой разлуки со мной, в грустные часы своего одиночества. А эта разлука продолжалась не более нескольких часов, это одиночество было лишь тогда, когда меня с нею не было. Да, помешательство ее приняло надежный вид, но все еще не проходило.
А я, я сам, безумец, был счастлив, упоенный ее любовью. Как она любила меня! Одно слово мое, одно мое появление прогоняло облако печали с ее лица, исчезали капризы, разум делался яснее. Когда мне докладывали, что без меня были с ней припадки безумия, я даже не верил этому, а видел в словах сиделок только грубость, близорукость чувств, не постигающих тайн сердечных: так любовь преобразовывала ее при мне. Со мной Амалия была существо разумно-любящее. Эта Галатея только мной, только в моем присутствии одушевлялась. Не думайте, однако ж, чтобы стыдливость не боролась в ней с любовью. Нередко происходила эта борьба; нередко, в лучшие ее минуты, рассудок и даже сознание своего болезненного состояния говорили ей, что она недостойна меня, что связать судьбу свою с моей было бы сделать меня несчастным: недаром же она находилась в доме сумасшедших! Но привязанность ко мне все превозмогала и усиливалась день ото дня. Мудрено ли? Во мне видела она своего покровителя, врача, друга, родного, все свое настоящее и будущее; во мне одном заключала все благо своей жизни: от одной мысли потерять это все сердце ее леденело. Так передавала она мне впоследствии, в часы душевных излияний, свои отношения ко мне. Слова подтверждались поступками. Как покорное дитя, Амалия вся вверилась мне. Иногда говорила она мне такие задушевные речи, которые и светской разумнице не изобрести; то забавляла меня, как резвое дитя, то давала мне поцеловать свою белую ручку, то дарила меня чудными прогулками по саду, вдвоем, в летние ночи, упитанные благоуханием цветов, растворенные негой теплоты и таинственного молчания, когда вся природа, кажется, нарочно собрав чары свои, навевает их на все ваше существо, когда не остается уже в этом существе места для мысли, а переполнено оно одним чувством. И во мне происходила иногда борьба с самим собой. «Одумайся, кого ты любишь, — говорил мне рассудок. — Уверен ли, что несчастная девушка совершенно вылечится? Какие у тебя виды на нее? Настоящие успехи моего лечения — заметьте, моего лечения! — ручаются за будущее, — говорило сердце. — Она может быть только здорова и счастлива при мне, со мной. Провидение вверило мне ее, мне ли ее покинуть? Мне ли обмануть доверенность Провидения?.. Я не могу жить без нее, она без меня. А брак?.. Разве не может он соединить все интересы нашей жизни?.. Кому ж лучше ухаживать за несчастной, как не мужу? Посвящу ей все свои познания, всю жизнь свою; а посвятить себя служению несчастью разве не добродетель? А возвратить миру разумное существо — разве не подвиг?.. Да, брак все покроет: и немилости к ней судьбы, и несправедливость родных, и соблазн нашей любви, и пересуды злых людей!
Брак с сумасшедшей?.. А какие дети могут произойти от этого союза?.. Боже! Я, врач, об этом даже и не думал.
Видите ли, воротиться было поздно, сердцу было невозможно.
Я упомянул вам о пересудах людских. Да, в доме, у соседей, в городе говорили, что я влюблен в сумасшедшую, что я забываю для нее своих больных, ее одну вижу, ею одной занимаюсь; говорили даже, что она — моя любовница!.. Сумасшедшие... О! Иногда и до них доходят такие тайны, которые и людям в полном уме не скоро достаются — Даже сумасшедшие, вспоминая об отсутствии Амалии из двенадцатого номера, который никто после нее не занимал, говорили, что докторская пташечка давно переведена в другую клетку.
Кажется, по этому безрассудному пути далее нельзя сделать шагу...
Я сделал этот шаг!.. Помню и теперь адский хохот сумасшедших, какого я никогда не слыхивал, слившись в один ужасный хор, прилетел к нам, чтобы приветствовать мое преступление. Вижу негодование на вашем лице. Да, молодой человек, вы не посягнули бы на такое злодеяние — я посягнул!.. Не говорил ли я вам, что судьба ошиблась в моем назначении, что мне не врачом должно бы быть, а разбойником, грабителем на больших дорогах?.. Вы содрогаетесь, вы плачете... Не говорил ли я вам, что вы на свое любопытство купите себе горькое воспоминание на всю вашу жизнь? Теперь ваше любопытство удовлетворено; вы имеете в запасе интересный анекдотец; можете рассказать его в своей России... Да поверят ли еще там ему?..
Доктор перестал. Не видно было на лице его обычной гримасы; правда, я ничего не видел — я плакал и только слышал, как возле меня кто-то рыдал, как ребенок.
Через несколько минут он снова начал.
Теперь брак был неминуем. Но, чтобы приготовить к нему других, я не мог не прибегнуть к обману; донес начальству, что Амалия совершенно здорова и может выйти из своего заключения; пастор, который должен был нас венчать, получил такое же свидетельство. Вскоре соединили мы навсегда наши судьбы в храме Божием. Во время священного обряда, как я боялся, чтобы моя невеста не изменила мне словом или знаком! Так и случилось. Едва получили благословение, Амалия побледнела, вскрикнула и бросилась на грудь мою. Пастор сказал мне вполголоса, но грозно: „Вы меня обманули... Помните, вы хотели обмануть Бога“. Эти слова и теперь звучат в моих ушах. Сделалась суматоха в церкви, все спешили узнать причину этого крика; я с трудом успокоил новобрачную и с помощью друзей своих увлек ее в карету. Здесь она пришла в себя. Всю эту невзгоду произвел черный пластырь на глазу у одного из зрителей церемонии. Друзья выдумали для толпы другую причину, из которой за несколько дней выросло огромное романтическое приключение. Между тем в городе славили мое искусство; женщины приписывали излечение Амалии могуществу любви; врачи и люди холодные, рассудительные, пожимали плечами или бранили меня. Как бы то ни случилось, девица из двенадцатого номера дома умалишенных была моей женой.