Семен Липкин - Жизнь и судьба Василия Гроссмана
Гроссман часто и сознательно прибегает к тому, что Тургенев, говоря о Достоевском, называл "обратным общим местом". Так произошло с Мостовским, так произошло и с няней детского сада Соколовой, на которую заведено дело, она пьет, но именно она, пьяница, своей любовью выходила мальчика Гришу Серпокрыла, мозг которого помутился после того, как погибли при воздушном налете его отец и мать. И как ни ортодоксален Крымов, нас, читателей, что-то в нем тревожит, и на протяжении всего большого романа нас не покидает тяжелое предчувствие.
И случилось неминуемое: роман (он сначала назывался "Сталинград") был отвергнут "Новым миром" - редактором Симоновым и его заместителем Кривицким. Больше года они молчали. Гроссман нервничал, серьезная, столь важная для него работа будто в пропасть канула. И вот наконец ответ: печатать не будем, нельзя. Но не успел Симонов вернуть роман автору, как сменилась редколлегия журнала: редактором был назначен Твардовский, его заместителем - критик Тарасенков. Первым прочел роман Тарасенков - и пришел в восторг, поздно ночью позвонил Гроссману. Потом прочел Твардовский - и разделил мнение своего заместителя. Оба приехали к Гроссману на Беговую. Твардовский душевно и торжественно поздравлял Гроссмана, были поцелуи и хмельные слезы. Роман было решено печатать. Опомнившись, Твардовский выставил три серьезных возражения.
1. Слишком реально, мрачно показаны трудности жизни населения в условиях войны - да и сама война.
2. Мало о Сталине.
3. Еврейская тема: один из главных героев, физик Штрум - еврей, врач Софья Левинтон, описанная с теплотой, - еврейка. "Ну сделай своего Штрума начальником
военторга", - советовал Твардовский. "А какую должность ты бы предназначил Эйнштейну?" - сердито спросил Гроссман.
К обязанностям редактора романа Твардовский отнесся с любовью и ответственностью. На полях машинописи он сделал немало полезных заметок. Между прочим, он заметил следующее. У Гроссмана Крымов назывался раньше Крыловым, а в романе действует другой Крылов, историческое лицо, генерал, начальник штаба 62-й армии, и Твардовский посоветовал назвать этот персонаж Крымовым: замена всего лишь одной буквы в фамилии облегчает правку.
Несмотря на свои возражения, уверенный в том, что автор согласится внести исправления, Твардовский страстно хотел роман напечатать. Он действовал обдуманно, искал поддержки. Твардовский отправил роман члену редколлегии "Нового мира" Шолохову, надеясь, что великого писателя земли советской не могут не привлечь художественные достоинства романа и Шолохов, если он даже почему-то не терпит Гроссмана (был такой слух), все-таки поддержит его своим огромным авторитетом.
Ответ Шолохова был краток. Несколько машинописных строк. Я их видел. Главная мысль, помнится, такая:
"Кому вы поручили писать о Сталинграде? В своем ли вы уме? Я против".
Гроссмана и меня особенно поразила фраза: "Кому вы поручили?" Дикое, департаментское отношение к литературе.
Но Твардовский держался молодцом, был непоколебим, упорен. Он обратился за помощью к Фадееву, возглавлявшему Союз писателей. Такая помощь была необходима, потому что у романа были влиятельные противники на разных уровнях государства. Фадеев прочел роман очень быстро - и согласился с Твардовским: надо печатать. Седоголовый член ЦК приехал к Гроссману вечером, засиделся до глубокой ночи, говорил ему с любовью: "Какой вы нахал", т.е. восхищался художественной дерзостью писателя.
Машинопись размножили, дали прочесть членам секретариата Союза писателей. Заседание вел Фадеев. Гроссман был приглашен. Все высказывались положительно, за исключением, кажется, одного из секретарей, кого, точно не помню. Решили:
1. Рекомендовать "Новому миру" роман печатать.
2. Название романа "Сталинград" изменить, чтобы не получилось, что право писать о величайшей битве берет на себя писатель единолично (в эпоху борьбы с космополитиз
мом подтекст был ясен).
3. Штрум несколько отодвигается на задний план, у Штрума должен быть учитель, гораздо более крупный физик, русский по национальности.
4. Гроссман пишет главу о Сталине.
Все эти предложения - и другие, менее значительные - Гроссман принял, иного выхода у него не было. Когда он меня спросил, что я об этом думаю, я сказал, что надо согласиться, но мне было бы противно писать о Сталине. Гроссман рассердился: "А сколько ты напереводил стихов о вожде?" Я привел поговорку моего отца: "Можно ходить в бардак, но не надо смешивать синагогу с бардаком". Гроссман ответил мне словами из армянского анекдота: "Учи сэбе".
Против романа, тайно и явно, выступали все грязные и грозные силы литературные и сверхлитературные, но Фадеев и Твардовский не сдавались, и Гроссман, разумеется, видя в них своих покровителей, шел им навстречу. Написал главку о Сталине, стараясь изобразить его с человеческим лицом, без общепринятых космогонических сравнений, ввел в роман новый персонаж видного ученого Чепыжина, учителя Штрума.
Раньше относившийся к Гроссману холодно, подозрительно, быть может, враждебно, Фадеев несколько раз встречался с ним у него на квартире, он понимал значение романа для русской литературы. При мне зашел разговор о заглавии. "Сталинград", как я уже упоминал, не годился. В то время официальная критика высоко отзывалась о произведении Поповкина "Семья Рубанюк". Это словосочетание почему-то смешило Гроссмана, и он с досадой предложил: "Назову роман "Семья Рубанюк"". Фадеев звонко, с детской веселостью расхохотался: "Да, да, "Семья Рубанюк", что-нибудь в таком роде". Было решено во время этой беседы назвать роман "За правое дело" (выражение из речи Молотова, произнесенной в первый день войны), не помню, чье это предложение - Фадеева или самого Гроссмана.
Неожиданное хорошее отношение Фадеева к роману, как и потом его предательство, нетрудно объяснить. Фадеев любил русскую литературу всем сердцем (а оно у него было), терпеть не мог хлынувшую на нас пакость, но вынужден был, чтобы оставаться у власти, публично хвалить то, что считал бездарным. Может быть, личность Фадеева, наложившую свой отпечаток на целую литературную эпоху, читатель лучше поймет, если я остановлюсь на одном эпизоде.
Когда кончилась война, моя семья жила в такой немыслимой тесноте, что мне пришлось зимой, чтобы иметь место для работы, поселиться с Николаем Чуковским на полупустой даче его отца в Переделкине (дачи в Ильинском у меня еще не было). Дружили мы с вернувшимся из карагандинской ссылки Николаем Заболоцким, нашедшим пристанище неподалеку, часто собирались вместе. К нам иногда приходил по вечерам Фадеев, чтобы прочесть отрывки из "Молодой гвардии", которую он в ту зиму заканчивал, либо - во время запоя, когда он становился удивительно человечен. Вот однажды он нам говорит: "Что делается в нашей литературе, конец света. Прислали мне из Пятигорска повесть "Кавалер Золотой звезды", кому-то наверху она понравилась. Дорогие мои Коли и Сема, дальше идти некуда, дальше табуретки. Остается кричать: "Спасите наши души"". Потом он читал с чувством, наизусть, строки Пастернака "Синий цвет", куски из "Страшной мести" Гоголя, пел "Выхожу один я на дорогу", хорошо пел.
Проходит некоторое время, и меня приглашают в Союз писателей на заседание президиума, посвященное выдвижению книг на соискание Сталинской премии. Как председатель комиссии по киргизской литературе я должен был доложить президиуму мнение нашей комиссии о книге одного киргизского поэта. Сижу, жду, когда очередь дойдет до меня. Заходит речь о "Кавалере Золотой звезды" Бабаевского. Хвалят. Берет слово Фадеев, тоже хвалит и вдруг, налившись краснотой, устремляет волчьей синевы глаза на меня и произносит со злостью: "Есть еще у нас чистюли, которые воротят нос от таких повестей". Никто не понимает, почему Фадеев смотрит на меня, ведь моя роль маленькая, специальность узкая, и я, действительно, Бабаевского ни при какой погоде не читал. А Фадеев, видимо, вспомнил, что ругал этого "Кавалера" при мне, рассердился на себя и перенес гнев на меня...
Но вот наконец все преграды сметены, роман Гроссмана печатается в четырех номерах "Нового мира". Редколлегия волновалась, Тарасенков сказал автору: "Я только тогда поверю в нашу победу, когда куплю в киоске номер журнала".
В январе 1950 года Гроссман написал мне в Малеевку:
"В Москве, в "Новом мире", проходит сейчас третий кусок, верстка, завтра начнут мне раньше срока, чтобы мог в Коктебель поехать, давать гранки последнего, четвертого куска. Разговоров много, пока без шипов, но по закону ботаники будут и они. А ты что слышишь? Ну, что ж! Ты ведь знаешь мое чувство: главное свершается. И я, знаешь, по-прежнему остро и, кажется, глубоко чувствую и понимаю это. Ощущение такое, как при напечатании первого рассказа "В городе Бердичеве". А, пожалуй, даже сильнее. Должен сказать тебе, что я пишу понемногу, до чего же графоманы все же упорны".