Николай Лесков - Обойденные
- Мне очень, однако же, нравятся вот эти господа,- начал он, усаживаясь перед камином.
Долинский посмотрел на него с некоторым недоумением.
- Я говорю об этих бельмистых сычах,- продолжал Зайончек, подкинув в камин лопатку глянцевитого угля.- Мне, я говорю, очень они нравятся с своими знаниями. Вот именно, вот эти самые господа, которые про все-то знают, которым законы природы очень известны.
Зайончек пару секунд помолчал и, приподнимаясь с значительной миной с кресла, воскликнул:
- А я им говорю, что они сычи ночные, что они лупоглазые, бельмистые сычи, которым их бельма ничего не дают видеть при Божьем свете! Ночь! Ночь им нужна! Вот тогда, когда из темных нор на землю выползают колючие ежи, кроты слепые, землеройки, а в сонном воздухе нетопыри шмыгают - тогда им жизнь, тогда им жизнь, канальям!.. И вот же черт их не возьмет и не поест вместо сардинок!
Зайончек остановился в ужасе над этим непростительным упущением черта.
- Прекрасная, весьма прекрасная будет эта минута, когда... фффуу - одно дуновенье, и перед каждым вся эта картина его мерзости напишется и напишется ярко, отчетливо, без чернил, без красок и без всяких фотографий. Долинский молчал.
Что такое од? - произнес протяжно с приставленным ко лбу пальцем Зайончек.- Од: ну, од! од! ну прекрасно-с; ну да что же такое, наконец, этот од? Ведь нужно же, наконец, знать, что он? откуда он? зачем он? Ведь нельзя же так сказать "од есть невесомое тело", да и ничего больше. С них, с сычей этих ночных, пускай и будет этого довольно, но отчего же это так и для других-то должно оставаться, я вас спрашиваю?
Зайончек остановился с высоко поднятыми плечами перед Долинским. Через минуту он стал медленно опускать плечи, вытянув вперед руки, полузакрыв веками свои сухие глаза и, потянувшись грудью на руки, произнес: вот он!
Долинский по-прежнему смотрел на патера, совершенно спокойно.
- В каком я положении есть, в таком он тончайшим, невесомым телом от меня и отделяется,- продолжал Зайончек. (Сказав это, патер сделал в молчании два различные движения руками, как бы отражая от себя куда-то два различные изображения; потом дунул, напряженно посмотрел вслед за своим дуновением и заговорил двумя нотами ниже.) Од отделился и летит; он - я, но тонкое... невесомое. Теперь воздух передает это эфиру; эфир - далее. Все это летит, летит века, тысячелетия летит, и по известным там законам отпечатывается, наконец, на какой-нибудь огромной, самой далекой планете. Мир рушится; земля распадается золою; наши плотские глаза выгорели, мы видим далеко, и вот тебе перед тобой твоя картина. Ты весь в ней, с тех пор, как бабка перерезала тебе пуповину, до моего последнего "аминь" над твоей могилой. Ты это?.. Нет, не отречешься; весь ты там со своей историей. И эта ночь, и эта ночь сугубого разврата, кровосмешенья и всякого содомского греха! - вскрикнул громко патер.- Она вся там печатается, нынче,- докончил он одним шипящим придыханием и, швырнув Долинского за рукав к окну, грозно указал ему на темное небо, слегка подкрашенное мириадами рожков горящего в городе газа.
- Вот как пишется книга! Вот как отмечаются следы всех этих летучих мышей ночных, всех этих кротиков, всех этих землероек!
Сказавши это с особым эффектом, Зайончек так же порывисто выбросил руку Долинского, как взял ее, и заходил по комнате. Освобожденный Долинский тотчас же сел верхом на свой стул и, положив подбородок на спинку, молча смотрел на патера, без любопытства, без внимания и без участия.
- Да, это так, это несомненно так! - утверждал себя в это время вслух патер - Да, солнце и солнца. Пространства очень много.. Душам роскошно плавать. Они все смотрят вниз: лица всегда спокойные, им все равно. Что здесь делается, это им все равно: это их не тревожит... им это мерзость, гниль. Я вижу... видны мне оттуда все эти умники, все эти конкубины, все эти черви, в гною зеленом, в смраде, поднимающем рвоту! Мерзко!
"Да, тому, кто в годы постоянные вошел, тому женская прелесть даже и скверна",- мелькнуло в голове Долинского, и вдруг причудилась ему Москва, ее Малый театр, купец Толстогораздов, живая жизнь, с людьми живыми, и все вы, всепрощающие, всезабывающие, незлобивые люди русские, и сама ты, наша плакучая береза, наша ораная Русь просторная. Все вы, странные, жгучие воспоминания, все это разом толкнулось в его сердце, и что-то новое, или, лучше сказать, что-то давно забытое, где-то тихо зазвенело ему манящими, путеводными колокольчиками
Долинский на мгновение смутился и через другое такое же летучее мгновение невыразимо обрадовался, ощутив, что память его падает, как надтреснувшая пружина, и спокойная тупость ложится по всем краям воображения.
"Но, впрочем, это все... непонятно", - подумал он сквозь сон, и с наслаждением почувствовал, что мозг его все крепче и крепче усваивает себе самые спокойные привычки.
Долго еще патер сидел у Долинского и грел перед его камином свои толстые, упругие ляжки; много еще рассказывал он об оде, о плавающих душах, о сверхъестественных явлениях, и о том, что сверхъестественное не есть противоестественное, а есть только непонятное, и что понимание свое можно расширить и уяснить до бесконечности, что душу и думы человека можно видеть так же, как его нос и подбородок. Долинский слабо вслушивался в весь этот сумбур и чувствовал, что он сам уже давно не от мира сего, что он давно плывет в пространстве, и с краями срез полон всяческого равнодушия ко всему, что видит и слышит
Но, наконец, устал и патер; он взглянул на свой толстый хронометр, зевнул и, потянувшись перед огнем, отправился к своему ложу.
Как только Зайончек вышел за двери, Долинский спокойно подвинул к себе оставленную при входе патера книгу и начал ее читать с невозмутимым, холодным вниманием.
Часы в коридоре пробили два.
Долинский уже хотел ложиться в постель, как в его дверь кто-то слегка стукнул.
Глава шестнадцатая
ИСКУШЕНИЯ
- Кто там? - тихо спросил Долинский, удивленный таким поздним посещением.
- Мы, ваши соседки,- отвечал ему так же тихо молодой женский голос.
- Что вам угодно, mesdames?
- Спичку, спичку; мы возвратились с бала и у нас огня нет.
Долинский отворил дверь.
Перед ним стояли обе его соседки, в широких панталончиках из ярко-цветной тафты, обшитых с боков дешевенькими кружевами; в прозрачных рубашечках, с непозволительно-спущенными воротниками, и в цветных шелковых колпачках, ухарски заломленных на туго завитых и напудренных головках. В руках у одной была зажженная стеариновая свечка, а у другой - литр красного вина и тонкая, в аршин длинная, итальянская колбаса.
Не успел Долинский выговорить ни одного слова, обе девушки вскочили в его комнату и весело захохотали.
- Мы пришли к вам, любезный сосед, сломать с вами пост. Рады вы нам? прощебетала m-lle Augustine.
Она поставила на стол высокую бутылку, села верхом на стул республики и, положив локти на его спинку, откусила большой кусок колбасы, выплюнула кожицу и начала усердно жевать мясо.
- Целомудренный Иосиф! - воскликнула Marie, повалившись на постель Долинского и выкинув ногами неимоверный крендель,- хотите я вам представлю Жоко или бразильскую обезьяну?
Долинский стоял неподвижно посреди своей комнаты. Он заметил, что обе девушки пьяны, и не знал, что ему с ними делать.
Гризеты, смотря на него, помирали со смеху.
- Tiens! {Подумайте! (франц.)} Вы, кажется, собираетесь нас выбросить? - спрашивала одна.
- Нет, мой друг, он читает молитву от злого духа,- утверждала другая.
- Нет... Я ничего, - отвечал растерянный Долинский, который, действительно, думал о происках злого духа.
- Ну, так садитесь. Мы веселились, плясали, ездили, но все-таки вспомнили: что-то делает наш бедный сосед?
Marie вскочила с постели, взяла Долинского одним пальчиком под бороду, посмотрела ему в глаза и сказала:
- Он, право, еще очень и очень годится.
- Любезен, как белый медведь,- отвечала Augustine, глотая новый кусок колбасы.
- Мы принесли с собой вина и ужин, одним очень скучно, мы пришли к вам. Садитесь,- командовала Marie и, толкнув Долинского в кресло королевства, сама вспрыгнула на его колени и обняла его за шею.
- Позвольте,- просил ее Долинский, стараясь снять ее руку.
- Та-та-та, совсем не нужно,- отвечала девушка, отпихивая локтем его руку, а другою рукою наливая стакан вина и поднося его к губам Долинского.
- Я не пью.
- Не пьешь! Cochon! {Свинья! (франц.)} Не пьет в demi-careme. Я на голову вылью.
Девушка подняла стакан и слегка наклонила его набок.
Долинский выхватил его у нее из рук и выпил половину. Гризета проглотила остальное и, быстро повернувшись на коленях Долинского, сделала сладострастное движение головой и бровью.
- Посмотрите, какое у нее плечико, - произнесла Augustine, толкнув сзади голое плечо Marie к губам Долинского.
- Tiens! Я думаю, это не так худо в demi-careme! - говорила она, смеясь и глядя, как Marie, весело закусив губки, держит у себя под плечиком голову растерявшегося мистика.