Всеволод Крестовский - Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
— Ну-с, а как ваша милость изволит думать? — бойко поддразнила его Ванда.
— Да почем я знаю! — пожал он плечами.
— А ты догадайся!
— Не мастер на отгадки.
— А я не скажу! Догадайся, коли можешь!
— Скажешь, мой друг, как представлю тебе номинацию.[125]
— Так не скажу же вот!
— Ну, полно! Говори, в самом деле! Ведь это вещь серьезная.
— Пятнадцать тысяч злотых! — помолчав немного, с торжествующим и полновесным видом объявила Ванда. — Пятнадцать тысяч, моя гадкая прелесть!.. И это с одних только обывательских сборов за последние два месяца! Каково?
— Н-недурно? — процедил сквозь зубы Свитка, — но надобно бы больше…
— С одного-то Гродна?
— Город не маленький.
— Да, но тут я не считаю эти аристократические костельные кружечные сборы да складки помещиков; до меня это не касается, а от наших собственно побурцов податковых[126] — это, как хочешь, отлично.
— Отчеты еще не представлены? — после нового раздумчивого молчания, озабоченно и серьезно спросил Свитка.
— У брата все в порядке, все приготовлено… Можно сдать хоть сегодня.
— Деньги у тебя еще?
— По обыкновению, в моей шкатулке.
— Ты… вот что… замялся несколько Свитка. — Ты мне выдай пять тысяч… мне нужно.
— Дашь квитанцию, выдам, — подумав, согласилась Ванда.
Свитка помолчал и слегка поморщился.
— А ты без квитанции… — улыбнулся он как-то деликатно и робко.
— А ты стоишь того? — укорливо стала она выговаривать.
— Стою, голубка! ей-Богу стою!.. Денег у меня совсем мало остается.
— Константы! ведь это же не мои… Подумай! — серьезно предупредила она.
— Ах, Боже мой, знаю, что народовы!.. Что за напоминание?!
— Он же еще и сердится!.. Это мне нравится! — подтрунивая над ним, рассмеялась Ванда. — А ну, покажите, покажите вашу надутую мордочку!
— Ах, Ванда! право мне не до шуток! — досадливо чмокнул он губами. — Ты добрая девушка, ты должна понять это!.. Кому же тебе и дать, как не мне?!
— Послушай!.. бессовестный ты! — укорила она, приостановясь на минутку и заглянув ему в глаза. — "Кому же как не мне"!.. Да уж если я тебе себя отдала, если я себя не пожалела, так что говорить о деньгах!.. Но… ведь не мои, говорю тебе! Ксендз Эйсмонт на днях встретился с братом, так и то уж напоминал, что пора бы, мол, сдать к нему в общую кассу…
— К черту всех этих ксендзов Эйсмонтов! — вспылил Свитка. — Очень нужно сдавать ему!.. Единство кассы, подумаешь, выдумали!.. Нет, господа, погодите, дайте маленький срок, я все это уничтожу и в бараний рог согну всех этих непрошеных контролеров!.. Ксендз Эйсмонт!.. А кто этого ксендза уполномочивал?
— Как кто?!.. Он же ведь выбран был, — возразила Ванда.
— Вот я его выберу, дай только в Вильну добраться!.. — грозил вспыльчивый Свитка. — Очень нужно в одних руках такие громадные суммы оставлять; а он возьмет да потихоньку и удерет с денежками за границу. Вот ты и ищи его там и взыскивай фундуш народовый, а он тебе фигу покажет!.. Не отдавать ему денег!.. Слышишь ли? Не сметь отдавать больше, и кончено!
— Если бы моя власть, Константы… — заговорила было девушка, но Свитка круто перебил ее.
— Не твоя власть, а моя!.. Я знаю, что говорю и что делаю!.. Я говорю тебе, — продолжал он через минуту, уже успокоясь, — я говорю тебе, дай только мне до Вильны добраться, и я устрою, что «выдзял»[127] тотчас же вышлет полную номинацию на твое имя. Тогда не ксендз Эйсмонт, а ты у меня будешь главной казначейшей. Нам еще, Ванда, нужны, очень нужны будут деньги, — внушительно и веско добавил он. — Погоди, вот я переговорю с тобой и с братом, так ты сама увидишь и согласишься… Нам надо, Ванда, как можно крепче сплотить и расширить свою собственную партию… У меня уже есть план… хороший, выработанный план!.. И люди найдутся!.. Так что же, моя прелесть, даешь что ли мне пять тысяч? — заключил он нежно-ласковым, заигрывающим тоном.
Девушка помолчала и поглядела на него пристально и нежно.
— Разве твоя Ванда может отказать тебе в чем-либо? — улыбнулась она своей светлой улыбкой.
— Молодец девочка!.. Люблю! — воскликнул Свитка, крепко сжав под своим локтем ее руку. — Не будь здесь народу на улице, так бы и расцеловал тебя за это!
— А без того и не подумал бы? — лукаво усмехнулась она.
— Я-то?.. А вот погоди, дай время, лишь одну минутку удобную: я тебе напомню старину!.. Твой Константы — твой по-прежнему! Твой безраздельно! — проговорил он со страстным увлечением, судорожно сжимая ее ручонку, которая грациозно покоилась у него под рукой.
В это время они приблизились к воротам, прорезанным в высоком деревянном заборе, и вошли в калитку.
В глубине поросшего травой двора стоял старенький покривившийся от времени, но чистенько выбеленный деревянный домишко с гонтовой кровлей, с крытым, выдающимся на столбиках крылечком посередине переднего фасада и с небольшим садиком позади, который спускался почти к самому Неману.
Этот домишко принадлежал матери панны Ванды, вдове надворного советника Влодко, который во время оно занимал недурненькое местечко в губернской иерархии, и плодом этого местечка — впрочем, плодом весьма скромным — оказался у него домишко на Подольной улице, где теперь помещалась его вдова, старая пани Влодкова, с дочерью панной Влодкувной и сыном Юзефом, которого еще покойный отец успел довольно выгодно пристроить на коронную службу. Остальные дети пани Влодковой, дочка Анця и сын Стасик, как малолетки, в особенный расчет еще не принимались.
Панна Ванда вошла сама и ввела с собою в этот домик своего гостя, как полная и самовластная хозяйка. Анця с визгом, вприпрыжку бросилась к ней навстречу со своими подстриженными волосами, угловатыми плечиками, красными, худощаво-длинными ручонками и гусиными плоскими ногами, Анця вступала в ту пору, когда девочки физически «тянутся» вверх и потому становятся некрасивы.
Стасик, мальчонка лет десяти, не ходящий в гимназию гимназист, как до сестрина прихода, так и теперь продолжал с увлечением заниматься своим делом: повесив на стену портрет князя Паскевича-Варшавского, он усердно расстреливая его острой деревянной стрелкой из самодельного самострела — и портрет весь был истыкан и изъязвлен до того, что на нем уже просто места живого не оставалось.
— А, старый приятель! — воскликнул Свитка, входя в маленькую, скромно убранную зальцу. — Чем это заниматься изволишь? А?
— Графа Паскевича расстреливаю, — бойко отвечал мальчонка. — Я уж много москевских генералов перестрелял.
— Молодец, брацишку! Практикуйся, — потрепав его по плечу и щеке похвалил Свитка. — Практикуйся. Это пригодится. А за каждого забитого москаля семьдесят три греха тебе простится.
— Э! Я один их две дюжины положу. Четырех застрелю, шестерых заколю пикой, шестерых штыком проткну, а остальным всем саблею головы прочь, — похвалялся бойкий мальчонка.
— А латинскую грамматику учишь?.. Ну-тка, просклоняй мне mensa.[128]
- Какая там mensa, — махнул тот рукой. — Теперь у нас никто ничего не учит… И в гимназию больше не ходим… Хорошо так! Славно!..
— Ну, а матулька где?
— А там, — кивнул мальчонка на запертую дверь. — Богу все молится. Ну, граф Паскевич, теперь я тебе в нос! — снова обратился он к прерванному на минуту занятию, и стал очень старательно прицеливаться в нос ненавистного покорителя Варшавы.
— Пойдем ко мне, — мимоходом кивнула Свитке панна Ванда, успевшая уже скинуть свою шубку, и провела его в свою комнатку, затворив за собою двери.
— Ну, теперь ты мой!.. Совсем мой, — говорила она, сама вдруг первая кинувшись ему на шею, но через минуту по прошествии этого внезапного порыва, она уже спокойно сидела перед зеркалом туалетного столика и высвободив из-под сетки свою волнистую косу, мягко и плавно стала проводить по ней черепаховым гребнем, и когда расчесала наконец вполне, то закинула ее всю одним размашистым движением за спину, следуя общепольской моде того времени, когда расчесанная и распущенная коса служила вместе с жалобой видимым символом глубокой скорби по отчизне.
Эта маленькая комнатка, убранная чрезвычайно просто, казалась очень мила, если не брать в расчет ее юбок и прочего. Ситцевые занавески и зелень на окнах; на стенах несколько картинок в «бордюрных» рамочках под стеклом, изображавших какие-то римские да константинопольские виды и несколько военных подвигов Наполеона I; как те, так и другие были отчетливо гравированы на стали и очевидно заимствованы из каких-то изданий. Затем фотографические карточки в рамочках, из которых выглядывали физиономии разных родных и знакомых, и между прочим физиономия красивого ксендза и Василия Свитки, в чамарке и конфедератке, молодецки заломленной набекрень. В переднем углу, где висел образ Остробрамской мадонны, был прилажен столик, покрытый белою вязаною салфеткою, и на нем устроен маленький «олтаржик»: металлическое Распятие, перед ним Библия и молитвенник, а по бокам два «вазончика» с искусственными цветами. Над «олтаржиком» в углу красовался целый ряд миниатюрных раскрашенных гравюр в рамочках, все с католическими священными сюжетами, и разрисованные молитвы "до найсвентшей панны Марии" и "до сердца Иезусовего". А с другой стороны, у стены, завешанной бархатным ковром или, как называют здесь, «дываном», стояла девическая кровать панны Ванды, за которой далее на стене висели ничем не прикрытые плоенные чистые и грязные юбки, кофты и капоты. У окна стоял письменный (он же и рабочий) столик, а на столике красовались два фотографические портрета в ореховых рамках: один, поменьше и попроще, представлял того же самого ксендза, карточка которого висела на стене, а на другом, на роскошном, был изображен солидных лет офицер в жандармском мундире с эксельбантом на левом плече.