Михаил Шолохов - Они сражались за Родину (сборник)
– Ну, а ты, Сашка, как? Остаешься? – Копытовский с треском оторвал косой листок на самокрутку, сердито вздернул русую бровь:
– Вот еще вопрос, даже странно слышать! Что же, мы с тобой наше ружье пополам переломим, что ли? Ты остаешься – и я остаюсь. Мы же с тобой, как рыба с водой… Будем вместе дуться до победного конца. А бросить тебя я не могу, ты без меня с тоски подохнешь: ругать-то некого будет! Я терпеливый, а другой может и не смолчать тебе – на какого нарвешься.
У Лопахина потеплели глаза и что-то новое скользнуло во взгляде, когда он искоса глянул на своего второго номера.
– Это правильно, – одобрительно сказал он. – Это по-товарищески. Что ж, побудь, дорогой мой Сашенька, возле Стрельцова, а я схожу к старшине. Надо доложиться по начальству, что остаемся, не крадучись же делать такое дело.
Вскоре его догнал Некрасов, окликнул.
– Ну, чего еще тебе, теткин зять? – не поворачивая головы, грубо спросил Лопахин.
Поравнявшись, Некрасов несвязно забормотал:
– Порешил… так что и я… порешил остаться с вами, эко дело! Опамятовался! С устатку да со зла чего только не придумаешь, с дурна ума чего не наговоришь… А ты, Лопахин, не всяко лыко в строку… Вместе-то сколько протопали, не чужой же я, в самом деле… Серчать тут особенно нечего. Петя, слышишь? Что ж, угости, давай закурим мировую?
Отходчиво оказалось сердце Лопахина к своему человеку… Он застопорил шаг и, на ходу доставая кисет, уже несколько смягчившимся голосом буркнул:
– Тебя, дуру, прикладом бы угостить надо! Плетет черт знает что, а ты его уговаривай, умасливай да последние несчастные нервы с ним трепи… На, да не забывай, что из чужого табаку надо крутить потоньше.
– Клянусь, не умею делать тонких! – воскликнул повеселевший Некрасов.
Лопахин остановился, свернул крохотную папироску, молча сунул в руку Некрасова. Тот бережно взял ее негнущимися черными пальцами, критически осмотрел со всех сторон и, вздохнув, так же молча стал прикуривать.
* * *Они пришли к землянке старшины как раз вовремя: у входа – вытянувшись, руки по швам, – стоял станковый пулеметчик Василий Хмыз, а старшина Поприщенко, свирепо сверкая опухшими, красными от бессонницы глазками, отчитывал его:
– И что это за герои пошли! Ни устава не хотят признавать, ни дисциплины, об военной службе и понятия не имеют, действуют, как детишки на ярмарке: чего ихняя душенька захочет – вынь да положь им, хоть роди! Да ты знаешь, что солдат и кашу есть и помирать должен только по приказу начальства, а не тогда, когда ему самому вздумается?
Он помолчал немного, пронзительно глядя в красивое худое лицо пулеметчика, и сразу повысил голос:
– Расхристались! Все вам можно! Ну, с чем ты пришел до меня, злодий? Что у меня – воинская часть или плотницкая артель? Ты в армию на поденную работу нанимался, что ли? И какое я имею право отпустить тебя в другую часть, ну какое? Нынче ты уйдешь, завтра – другой, и так и далее, а потом что же получится, спрашиваю тебя? Останусь я один – и один явлюсь к командиру дивизии? Вот, мол, товарищ полковник, видали вы старого дурня? Честь имею явиться – старшина Поприщенко. Были в полку уцелевшие от боев люди, да я их всех пораспускал по свиту, как та плохая квочка, какая без цыплят домой одна приходит… Сымите с меня высокое звание старшины и прикажите повесить меня на самом поганом суку, я очень даже заслужил себе эти качели… Так, что ли, Василий Хмыз? Такой чести ты для моей солдатской старости хочешь? А этого ты не нюхал, чертов байстрюк?
Старшина сложил из обкуренных, коричневых пальцев дулю, некоторое время подержал ее на весу возле тонкого, с горбинкой носа пулеметчика, потом, опустив руку, значительно сказал:
– Если ты с дурной головы вздумаешь уйти самовольно – считаю тебя дезертиром, так и знай! И отвечать перед трибуналом будешь как за дезертирство! Ступай к чертовой маме, и чтобы больше ко мне с такими глупостями не являлся!
– Есть, товарищ старшина, больше к вам с такими глупостями не являться, – подчеркнуто официально повторил Хмыз и, нахмурив девичьи тонкие, черные брови, повернулся налево кругом, мягко стукнул стоптанными каблуками.
Старшина проводил его стройную, щеголевато подтянутую фигуру долгим взглядом, широко развел руками.
– Видали, какие умники пошли? – проговорил он, часто мигая слезящимися глазками и негодующе раздувая рыжие, с густою проседью усы. – Четвертый за утро приходит – и все с одной и той же песней! Четвертый! Не желают они в тыл идти, желают тут оставаться… Да я, может, сам нисколько не желаю в тыл, а приказ я выполнять должен?! – вдруг выкрикнул он высоким сиплым фальцетом, но, справившись с волнением, продолжал уже более спокойно: – Только что видел майора – командира Тридцать четвертого полка. Он приказал немедленно отправляться в хутор Таловский, там штаб нашей дивизии. Осмелился у него спросить: как же с нами будет? Он говорит: «Не беспокойся, старик, раз сохранили боевую святыню – знамя, значит, полк не расформируют, а быстренько пополнят людьми, комсостав подкинут, и опять двинем на фронт, на самый важный участок!» – Старшина торжественно поднял указательный палец, повторил: – На самый важный, это как, понятно вам? Потому, говорит майор, что дивизия наша кадровая, все виды видавшая и очень стойкая. А такая дивизия, хотя она и сильно потрепанная, без дела долго не застоится. Так майор сказал, а тут приходят разные байстрюки, голову мне своим детским геройством морочат… Они хотят свою родную часть кинуть и болтаться на фронте, как ковях в проруби. Да где это видано такое, чтобы из части в часть по своему усмотрению бегать? А спрошу я вас, откуда Васька Хмыз, щенок такой молокососный, может знать, где есть самый важный участок? Может, дивизия, какая тут оборону заняла, на подмену нам, до зимы будет в глухой обороне стоять, может, тут и боев никаких не будет, а так только – одна отсидка. И кто больше знает, майор или этот свистун Васька?
Все шло прахом! Все прежние расчеты и планы Лопахина были безжалостно опрокинуты неопровержимыми доводами старшины. Лопахин зачем-то снял каску и погладил ладонью ее накаленный солнцем верх. «Кругом прав чертов старик! Как же мой котелок этого дела раньше не сварил? – удрученно думал он, глядя куда-то мимо старшины. – Очень даже просто, что пошлют нас на ответственный участок и что тут не будут фрицы напирать. Да так оно, наверное, и будет! Вон они режут куда-то мимо нас, на восток… Эх, маху дал я, а теперь отбой надо бить…»
– А вы, сынки, чего явились? – со зловещей вкрадчивостью спросил старшина, очевидно озаренный неприятной догадкой, и, словно петух перед дракой, вытянул вперед морщинистую шею, ожидая ответа.
У Некрасова от неожиданности отвисла нижняя челюсть, когда Лопахин, вытирая рукавом обильно проступивший на лбу пот, равнодушно ответил:
– Пришли узнать, когда выступать будем.
Старшина облегченно вздохнул. Не без труда расставаясь со своим прежним решением, тяжело вздохнул и Лопахин. А Некрасов со свистом втянул в себя воздух, зашептал:
– Чего воду мутишь? Говори ему сразу! Говори прямо, нас он на испуг не возьмет!
– Все сказано! – отрезал Лопахин и повернулся к старшине: – Командуй сбор, а то как бы твоя плотницкая артель не расползлась по швам…
* * *Переход в пятнадцать километров сделали с одним небольшим привалом на полпути и часам к шести вечера, едва стала спадать гнетущая жара, вступили в хутор, просторно раскинувшийся по заросшему вербами суходолу.
Отсюда до хутора Таловского, где находился штаб дивизии, было всего лишь около семи километров, но еще при входе в хутор старшина Поприщенко объявил, что ночевать будут здесь. Кто-то из бойцов недовольно проговорил:
– Рано становиться на ночевку! Перекурим, отдохнем малость и к заходу солнца притопаем в Таловский. Слышь, старшина?
Еще кто-то добавил:
– Целый день не жрали! Там хоть к комендантскому котлу подвалимся…
Поприщенко сердито фыркнул в серые от пыли усы, строго оглядел говоривших:
– А ну, прекратить разговорчики и обсуждения! С голодными босяками я не могу являться к полковнику. Ясно? Станем на ночлег, и чтобы к ночи у меня все было чин по чину: рванье на обмундировании зашить, заштопать, у кого обувка в жалостном виде – привести в порядок, оружие – само собой, до зеркального состояния, а также помыться, щетину соскоблить, чтобы к утру были у меня, как стеклышки. Строго проверю. Ясно? А что касается подзаправиться – добуду в колхозе. Тут тоже не чужая держава, и чтобы по дворам у меня не шастаться, мы не нищие. Ясно? И полк свой я позорить не позволю, ясно и понятно!
Колхозного председателя застали в правлении колхоза. Старшина вошел в дом, бойцы присели в холодке, некоторые устало потянулись к колодцу. Прошло минут пятнадцать, а в доме все еще звучали голоса: рассудительный и словно бы упрашивающий – старшины и другой, тенористый, – как видно, председателя, все время на разные лады упрямо повторявший: «Не могу. Сказано, не могу. Не могу, товарищ старшина!»