Валерий Исхаков - Легкий привкус измены
5
Однажды, после того, как он снова увидел в ее глазах этот свет, он наконец признался себе - пока что только самому себе, - что влюблен в Катю. Потребовалось еще несколько встреч, чтобы он окончательно сдался и сказал опять же самому себе, - что не просто влюблен, а любит. После этого он уже не мог с собой совладать: он должен был высказаться, должен был признаться - и единственным способом ему помешать было бы вырвать ему язык. Тогда он, наверное, смог бы потерпеть хотя бы до тех пор, пока его раны не заживут. Жизненный опыт подсказывал ему, что, сколько ни кричи о великой силе любви, все же приличный недуг здорово помогает охладить страсти и пылкий влюбленный хоть на какое-то время превращается в послушного больного. Но поскольку язык ему не вырвали, он все-таки не выдержал и объяснился.
Более того: прежде чем объясниться Кате в любви напрямую, Алексей Михайлович совершил поистине ужасный поступок - он впервые в жизни написал стихи. Журналист с почти тридцатилетним стажем, не писавший стихов даже в пору юности... даже тогда, когда был влюблен в первый раз... не удостоивший парой рифмованных строчек ни первую жену, которая мечтала об этом, ни Викторию, которая хотя бы в силу длительности их романа могла рассчитывать на такой знак внимания, - и сдавшийся после каких-нибудь трех месяцев увлечения Катей...
Этот человек заслуживает наказания. И чтобы достойно наказать его, я приведу здесь одно его стихотворение, которое, я знаю, самому ему нравится больше других. Только одно из восьми (!) им написанных и зачитанных им Кате. Одно - потому что привести здесь все восемь было бы наказанием не для Алексея Михайловича, а для читателя.
Итак, вот оно, это стихотворение:
Когда-нибудь, в жизни иной,
Мы сменим одежды и лица,
Фамилии и имена,
И будем мы муж и жена,
И будут мгновения длиться,
А годы лететь чередой.
В той жизни ты будешь со мной,
У нас будут дети и внуки,
И домик в глуши, и покой,
И там, в этой жизни иной,
Не будет ни боли, ни муки
Ведь ты будешь рядом со мной.
И может быть, в жизни иной
Мне будет дозволено свыше
Осеннею ночью услышать,
Как бьются сердца в унисон
И верить, что это не сон.
После этого он объяснился в прозе. И был выслушан. Но ответа не получил. В таких случаях никогда не бывает ответа. Хотя, возможно, со стороны Кати было бы милосерднее прямо ответить ему: "Извини, я тебя не люблю". Это наверняка не убило бы Алексея Михайловича на месте, но избавило бы его от лишних иллюзий и лишних мук. Ведь в тот момент, когда он признавался в своей любви, он еще не был в ней абсолютно уверен и, убеждая Катю, он в какой-то мере убеждал самого себя, как бы отрезал себе пути к отступлению (есть такие слова, сказав которые, порядочный человек уже не имеет права отступить - по крайней мере, не получив отрицательного ответа), и когда она не ответила ему прямым отказом, хотя, надо отдать ей должное, ни одним словом его и не обнадежила, он вынужден был при следующей встрече произносить эти же признания с еще большим жаром, и еще, и еще - и накрутил себя до такой степени, что уже действительно был влюблен по-настоящему, до горячки, и на этой стадии твердый отказ стал бы не милосердием, а почти убийством.
6
Сейчас я выскажу одну спорную вещь.
Я знаю, что когда Катя прочитает эти строки, она посмеется над моей наивностью и скажет в своей обычной манере:
- Вы, писатели, ничего не понимаете в женщинах, поэтому вечно выдумываете их!
Я знаю, Катя, что ты права. По крайней мере - относительно меня. Может быть, Алексей Михайлович знает о женщинах даже меньше, чем знаю я в силу своего писательского ремесла, но понимает он в них гораздо больше моего. По крайней мере, он понимает, когда можно рискнуть и попытаться добиться от женщины того, чего ты хочешь. И он время от времени рискует. И добивается. Правда, потом он теряет с риском добытое и приходит ко мне плакаться на злодейку-судьбу, и говорит, что завидует моей уравновешенности, тому, что я никогда не бросаюсь на других женщин очертя голову, рискуя потерять единственную женщину, принадлежащую мне по праву, и т.д. и т.п. И я выслушиваю его жалобы и слова зависти и ничего не говорю. Потому что должен же я, как автор, иметь перед своим героем хоть какое-то преимущество. Иначе никакого романа у меня не получится. Так что я никогда, никогда не признаюсь Алексею Михайловичу, что на самом деле это я отчаянно завидую ему!
Да, завидую. Сейчас, когда роман уже почти дописан, по крайней мере когда я вижу впереди финал, знаю, чем все кончится для моих героев, - я могу в этом признаться. Тем более, что признаюсь письменно, а значит, Алексей Михайлович увидит мое признание только тогда, когда книга выйдет из печати. А тогда мне уже не нужно будет никакого преимущества перед ним. Поэтому здесь, на этих страницах, я могу совершенно спокойно признаться в том, что завидую Алексею Михайловичу. Завидую как раз его способности в пятьдесят лет рисковать безоглядно, как в молодости, его готовности поставить на карту и проиграть все, чем владеет, ради любви.
Сам я способности к такому безоглядному риску лишен начисто. Именно поэтому, наверное, я и стал писателем. Потому что теперь я хотя бы на бумаге могу пережить то, чего не переживал в действительности. Не было в моей жизни ни истории К., ни истории О. Не было в ней Виктории. И не было, уж само собой, никакой Кати. Только ее прототип, увиденный мною на пороге сауны, только короткая история ее (то есть прототипа) несчастливого брака, рассказанная Виктором. И история любви Алексея Михайловича и настоящей Кати - ничуть не похожей, ни внешне, ни характером на тот прототип.
Моя же единственная за последние годы любовная авантюра если и заслуживает того, чтобы быть здесь описанной, то только для того, чтобы показать бесконечно огромную разницу между рассказанной автором историей и тем, что с ним, автором, происходило в действительности. А происходило вот что.
Однажды Виктория, жившая неподалеку от нас, зашла к нам с женой запросто, по-соседски. Жена накормила ее холодной окрошкой, после чего я, прихватив пса, отправился Викторию провожать. Стояла в то лето страшная жара, поэтому отправился я запросто - в шортах и майке, что сыграло в дальнейшем определенную роль. Проводив Викторию до подъезда, я, совсем как Алексей Михайлович, напросился проводить ее и до квартиры - и когда мы поднялись на ее этаж, Виктория предложила мне зайти посмотреть на недавно родившихся у ее кошки котят. Я и зашел. Но поскольку зашел не один, а со своим бестолковым псом, озверевшая кошка-мать набросилась на моего бедного пса, норовя выцарапать ему глаза. Я кинулся спасать его, и тогда кошка набросилась на меня и разодрала мне когтями до крови голую (шорты!) левую ногу.
Кто знает - будь я тогда в джинсах, все, возможно, кончилось бы для меня благополучно, и Виктория, возможно, оттащила бы свою серую фурию и пригласила меня на кухню - выпить чашечку чаю. И вполне возможно, в коридорчике возле кухни меня охватило бы то же неожиданное желание, что и Алексея Михайловича, и я попытался бы обнять ее - тем более, что по случаю летней жары одета она была весьма легко и выглядела соблазнительно. Возможно. Очень возможно. И если бы дело происходило не в действительности, а в романе, я так бы и поступил быстренько заменил бы шорты на брюки, кошку запер бы на балконе, Викторию чуть попридержал бы в коридорчике за локоток, чтобы мой герой успел догнать ее и обнять, и не дал бы ей на него рассердиться... Но жизнь, повторяю, весьма отличается от вымысла, и то, что легко и просто сочиняешь на бумаге, редко удается повторить в действительности.
Потому-то я и завидую Алексею Михайловичу. Завидую - хотя и понимаю прекрасно, что раны, которые наносят нам женщины, куда болезненнее, чем царапины от кошачьих когтей, и гораздо дольше заживают...
Но вернемся к нашему с Катей разговору. Так вот, Катя, относительно тебя я тут ничего не выдумываю, я просто предполагаю. И предполагаю довольно выгодную, если можно так выразиться, для тебя вещь. Я предполагаю, что ты все же немного любила в ту пору Алексея Михайловича. Но любила по-своему, такой особенной, женской любовью, которую ни один мужчина понять и почувствовать не может. О ней можно только гадать - что я и делаю. И если я угадал, что ж хвала мне и слава. А если нет, надеюсь, Катя, ты меня за это простишь.
Такую особенную женскую любовь я называю "любовью домохозяйки". И спешу оговориться, что не вкладываю в это название никакого уничижительного смысла. Просто название пришло ко мне из старого анекдота про женщину, которая занимается с мужем любовью в миссионерской позе и думает, что потолок пора бы побелить...
Вот это я и называю любовью домохозяйки. Только в отличие от анекдота, в реальной жизни мои домохозяйки вовсе не думают о потолках, когда занимаются любовью со своими мужьями и уж тем более - любовниками. В этот момент они как раз очень даже думают о них и, вполне возможно, их любят. Но уже по пути в ванную любовь каким-то неприметным образом потихоньку испаряется, и они начинают думать о доме, о муже, о ребенке, о том, что ребенку завтра в школу, что у него контрольная по алгебре или сочинение по русской литературе, что ребенку опять надо покупать новые ботинки, потому что из старых он успел незаметно вырасти, и что муж опять не дает ей денег на новую стиральную машину... и при этом, если только что оставленный любовник вдруг догонит женщину на пороге ванной и снова приласкает ее, ее мысли опять переключатся с житейских проблем на темы любви, - а как только он ее отпустит, чтобы выпить стаканчик пива и закурить, - она опять переключится на свой быт, и оба эти потока мысли будут переключаться туда-сюда, никак не соприкасаясь, так что в том мире, где стиральная машина и ребенок с двойкой по алгебре, там любовника просто нет, а где есть любовник... только что хотел написать, "там нет двойки по алгебре", и вдруг понял, что написал бы глупость: в том-то и отличие любви домохозяйки от обычной любви, что рядом с двойкой по алгебре любовника нет и в помине, но рядом с любовником всегда ползает эта чертова двойка, обутая в новые ботинки для ребенка и завернутая в рулон обоев, которые надо прикупить для ремонта... Но только на втором плане! только на втором плане! - слышу я заполошный женский крик, и соглашаюсь: да, конечно, на втором плане - но все-таки ползает, и никогда не уползает совсем.