Валерий Исхаков - Легкий привкус измены
Могу себе представить, каково было Алексею Михайловичу с ножом в сердце лежать рядом с Катей на застеленной голубой простыней тахте. Он все так же крепко обнимал ее, слышал ее дыхание, ощущал нежность и вечный неистребимый запах ее кожи, который хотел бы носить с собою повсюду и иметь возможность вызывать в памяти по собственному желанию... Нож вошел легко, как в сливочное масло, он был такой острый, что не нужно было прилагать больших усилий, достаточно было направить его в нужную точку.
Катя точно знала, куда следует наносить удар.
Она всегда это знала. И всегда, когда у нее была возможность ударить, ударяла немедленно. Позже, когда к Алексею Михайловичу вернулось по крайней мере чувство юмора (единственное, что ей не удалось отнять у него совсем), он почти забавлялся тем, как может заранее предсказать, когда, каким образом, в какое место ударит его Катя. Если раньше он что-нибудь делал или говорил, а потом вздрагивал всем телом от неожиданно нанесенного удара, то теперь, если так можно выразиться, он заранее чуть-чуть вздрагивал, предчувствуя удар, и потом, когда удар попадал в заранее угаданную точку, уже практически не чувствовал боли. Он даже задумывался иногда о том, кто же из них находится в более сильной позиции: он, который знает о неминуемом ударе и тем не менее подставляет незащищенное место, или Катя, которая видит, не может не видеть, что ей подставляются, что для нее специально снимают защиту, - и тем не менее раз за разом бьет, не жалея сил.
Избежать ее ударов он в принципе не мог. Любое его самостоятельное действие было заведомо неправильным и подлежало осуждению и наказанию. Любое действие, предпринятое, чтобы угодить Кате, было тем более неправильным - а не надо мне угождать! - и подлежало еще более сильному осуждению и наказанию. Любое бездействие в ответ на ее замечание тоже было неправильным и тоже подлежало осуждению и наказанию. Единственное, что он мог бы сделать для нее и они оба знали это, хотя и не говорили вслух, - это исчезнуть, испариться, перестать звонить и назначать свидания. Оказаться вне пределов ее досягаемости. Только в этом случае удара бы не последовало, потому что сама Катя не стала бы его разыскивать даже для того, чтобы ударить.
Это был, кстати, один из самых обидных моментов за всю историю их отношений: то, что она не звонила ему сама. Никогда. Ни разу. Не считая тех нескольких раз, когда она звонила Наталье по каким-то своим женским делам и случайно натыкалась на Алексея Михайловича. И еще двух-трех случаев, когда он сам звонил ей, чтобы назначить свидание, но она не была уверена, в котором часу освободится. Тогда и только тогда она снисходила до того, чтобы ему перезвонить. Но эти случаи, конечно, были не в счет. Он твердо знал, что если бы он не звонил ей неделю, месяц, полгода - она не позвонила бы ему никогда. И еще он знал правило хорошего тона на этот счет: если вы звоните человеку два-три раза, а он ни разу не звонит вам сам, по собственной инициативе, значит, в ваших отношениях нет равноправия и самое лучшее - эти отношения прекратить.
Но Алексею Михайловичу было плевать на правила хорошего тона. Он знал, что не выдержит, если не увидит Катю или хотя бы не услышит ее голос в телефонной трубке на протяжении трех дней кряду, и она тоже знала и при каждой встрече попрекала его этим.
Впрочем, причин для попреков у нее в запасе было множество. Так что он мог только гадать, какую она изберет на этот раз - и почти всегда угадывал. Он, к примеру, заранее знал, что если в прошлый раз Катя жаловалась на однообразие их свиданий, на то, что ему только одного надо - затащить ее в постель, нет, чтобы прогуляться с девушкой, поговорить о чем-нибудь интересном, рассказать что-нибудь умное или завести музыку, зажечь свечи, налить даме шампанского, то в следующий раз, когда будет и прогулка с умными разговорами, и свечи, и ее любимая музыка, и розы в стеклянной банке за неимением вазы, и хорошо охлажденное шампанское "Князь Голицын", и коробка ее любимых конфет, - тогда он обязательно услышит едкую фразу: "А без допинга ты уже не можешь?", сопровождаемую туманными рассуждениями о том, как хорошо, когда мужчина страстно набрасывается на женщину прямо в прихожей, срывает с нее одежду и на руках несет в постель.
Но если в следующий раз Алексей Михайлович попробует по Катиному рецепту наброситься на нее прямо в прихожей, то услышит, что ему только одного надо... Смотри предыдущий абзац.
4
Пропал, в общем, Алексей Михайлович, пропал окончательно. И даже сам готов был уже поверить в Катину правоту, в то, что он безнадежно плох по всем параметрам - плох как человек, как мужчина, как любовник, как друг, как муж и отец, и даже - как журналист. Катя - единственная из всех его знакомых абсолютно не интересовалась тем, что он пишет, и даже если бы весь город, вся область, вся страна, весь мир заговорили о статье, написанной Алексеем Михайловичем, он не смог бы не то что убедить ее прочесть эту статью, но даже просто газету с дарственной надписью она выбросила бы или использовала в качестве подстилки в мусорном ведре. И это не домысел, это реальный факт правда, мир от той, оказавшейся в ведре, статьи Алексея Михайловича не перевернулся, но в области шум был довольно большой.
Однако было же что-то, что удерживало его возле Кати. Что-то, что заставляло его снова и снова договариваться с Виктором, потом звонить Кате, потом ждать ее на остановке - с цветами, с шампанским, с конфетами - или просто с улыбкой, которую он не мог сдержать, когда знакомая фигурка в пальто цвета увядающей сирени и черном берете, вновь по весне сменившем шубу и меховую шапку, появлялась на подножке троллейбуса.
Уверен, что это было не просто физическое желание. Даже напротив - как раз желание вызывать в себе Алексею Михайловичу становилось с каждым разом труднее и труднее. Не так-то просто чувствовать себя мужчиной, когда вам исподволь, раз за разом беспощадно напоминают о ваших слабостях и недостатках, когда единственная похвала: "Мужской поступок" - давно вставлена в рамочку и повешена на стенку в рабочем кабинете, потому что - единственная и неповторимая и следует ее сохранить. Когда по дороге от остановки к подъезду вам обязательно говорится что-нибудь очень хорошее... спокойно, спокойно хорошее не о вас, а о ком-нибудь другом, о каком-нибудь другом мужчине, которого вы в лучшем случае не знаете, а в худшем - знаете лично и тут же начинаете подозревать, что подобные похвалы рассыпаются ему неспроста. При таком отношении не то что неутомимым жеребцом - просто полноценным самцом трудно себя почувствовать, и Алексей Михайлович уже пережил несколько ужасных минут, когда в самый ответственный момент почувствовал, что страсть куда-то испарилась без остатка и его бедное мужеское достоинство вместо того, чтобы привычно ринуться в бой, просит пардону.
Алексей Михайлович понимал, разумеется, что такое может приключиться с каждым, что пережить такое впервые в пятьдесят лет - не позор, а, пожалуй, даже отклонение от нормы в лучшую сторону, но все равно переживал страшно, боялся посмотреть Кате в глаза, и только ее месячные, давшие ему недельную передышку, позволили ему расслабиться и на следующее свидание прийти во всеоружии. И все-таки с тех пор то, к чему он так страстно стремился вначале, что привело его в первый раз в такое небывалое потрясение, превратилось для него в тяжелую и небезопасную (для психики) обязанность, которую он исполнял с некоторым напряжением.
Так что же его звало? Что же манило? Что оправдывало в его глазах все страдания - отнюдь не преувеличенные, поверьте, скорее преуменьшенные, потому что перечислять все обиды, нанесенные ему Катей, ставить ей в счет все булавочные уколы и комариные укусы, было бы как-то не по-мужски, да и просто заставило бы читателя заскучать. Не все любят длинные перечни, подобные тем, которые обожал автор "Робинзона Крузо".
Был один секрет, одна тайная радость, которую Алексей Михайлович, слава богу, догадался скрыть от Кати - потому что она тут же лишила бы его ее. Эта радость доставалась ему не на каждом свидании, но когда доставалась - искупала все. Он не сразу пришел к этому - может быть, потому, что первые их свидания происходили почти в темноте. Шторы на окнах были такие жалкие, что закрывали в лучшем случае две трети окна, так что из дома напротив их при включенной лампе могли бы увидеть. Но когда настала весна, когда в шесть часов вечера в комнате было не настолько светло, чтобы снаружи кто-то что-то мог увидеть, но при этом достаточно светло, чтобы отчетливо видеть Катино лицо в минуты, когда они занимались любовью, Алексей Михайлович наконец-то дождался своей нечаянной и тайной радости. В самый последний миг, когда их близость подходила к моменту кульминации, он наконец-то увидел вблизи лицо Кати и ее глаза - и поразился тому выражению просто дикого, другого слова не подберу и не хочу подбирать, дикого счастья, которое в ее глазах светилось. И свет этого счастья настолько изменял, украшал ее лицо, делал его таким прекрасным, таким добрым, таким женственным, что Алексей Михайлович готов был поверить, что в такие моменты Катя любит его - и какое ему было дело до того, что этот небесный свет мог быть вызван простым физическим удовольствием, какое ей мог доставить любой мужчина на его месте, не было ему до этого никакого дела, потому как чем бы ни был вызван этот свет, какова бы ни была его истинная природа, свет был настоящий, неподдельный, неосознанный, и этот свет был зажжен им и только им, и ради одного этого стоило не только снова и снова встречаться с Катей и терпеть все новые и новые муки, но просто стоило жить и не жалко, нисколько не жалко было бы и умереть.