Петр Краснов - Ложь
Они внесли тяжелый громоздкий картон, завернутый в бумагу, а потом корзину с бутылками вина и закусками:
– Вот, во святой час со молитовкой, – бойко говорила Дуся своим приятным русским языком.
Она была нарумяненная и набеленная, совсем молодая. Ярко сверкали белые зубы из-под темно-пунцовых губ.
– Надо, милый генерал, нам спрыснуть ваше новое назначение… И погода такая прекрасная, и у вас тут, не как в Париже, воздух какой очаровательный…
Дуся подошла к окну:
– Смотрите, доктор, поля, поля!.. Ну, совсем наша Курская губерния. Поди, по ночам, милый генерал, у вас в саду напротив соловьи свищут…
Тем временем, Баклагин освободил от бумаги и веревок тяжелый пакет и вынул оттуда блестящий лакированным деревом аппарат радио. Дуся подвела к нему Акантова:
– Это я вам, милый генерал. Представьте, выиграла на днях в лотерею вот этот аппарат. А у меня свой: двенадцать ламп. Америку свободно слушаю, самые короткие волны поймать могу… И вспомнила про вас, как вам, должно быть, грустно и одиноко теперь, без вашей милой Лизоньки. Вот, и послушаете чего-нибудь хорошего, во святой час со молитовкой…
– Чтобы, Евдокия Помпеевна, да зачем же… мне… – начал, было, совсем смущенный Акантов, но Дуся полной, надушенной, теплой рукою прикрыла ему рот:
– Полноте, генерал, я помню, как вы у нас, в Берлине, слушали радио… Мне муж говорил: плакали оба над ним… Святые то слезы. Вот, и поплачьте, когда, в одиночестве, потоскуйте по милой, ненаглядной нашей Родине…
Баклагин, с видом знатока, устанавливал аппарат и говорил ворчливым баском:
– Это так важно, где и как поставить радио. В одном углу хорошо, а в другом будет лучше… Где у вас тут штепсель?..
Баклагин отыскал штепсель, полез на стул протягивать вдоль стены пружинистую антенну, и попробовал…
Под звуки концерта, передававшегося по Radio-Paris, вся компания уселась за скромный маленький стол; были раскупорены бутылки; Дуся хозяйничала, и Акантов первый раз почувствовал себя в маленькой своей квартирке, точно и правда, как дома.
Лизы недоставало…
– Вот так-то, во святой час со молитовкой, – говорила, разливая чай, Дуся, – и забудетесь вы иногда в одиночестве своем, и перенесетесь в иные страны, усладитесь музыкой, речи хорошие послушаете… Давайте, послушаем Москву…
Баклагин отыскал волну Коминтерна…
XVII
Это был яд. Он медленно входил в душу Акантова, капля по капле разрушая ее. Он менял его понятия, его представления; он был, как ветер, дующий порывами на угасающий костер, раздувал пламя, оно вспыхивало таким жарким огнем неутолимой тоски по Родине, таким страстным желанием возврата домой, что Акантов чувствовал себя близким к самоубийству… Этот медленный яд разрушал все то, что выносил в себе годами войны и изгнания Акантов, и колебал его непримиримость к большевикам.
Как только наступал вечер, Акантов закрывал окно, чтобы городские шумы не мешали ему, садился в Лизино кресло подле радиоаппарата и ставил волну Коминтерна. Он не зажигал огня. Летние, мягкие вечерние сумерки лиловыми тенями стлались по комнате. Ярко горла освещенная, разграфленная табличка с желтыми и красными цифрами и надписями; от аппарата шло легкое, точно живое, тепло, слышался невнятный шум, гудение и потрескивание. Нервы Акантова напрягались. Он весь обращался в слух, и всякий раз вздрагивал, когда слышал, как звучный, красивый, смелый голос уверенно говорил:
– Товарищи, внимание!.. По волне Коминтерна… через две минуты будем передавать выпуск последних московских известий…
Два голоса, мужской и женский, по очереди, говорили о том, что делается в Советском Союзе и во всем свете.
«Это ложь», – шептал Акантов. – «Все это не так!.. Как, однако, они лгут…», – а сам слушал, затаив дыхание, стараясь не проронить ни одного слова.
Он слушал рассказы о подвигах пограничников, ловящих шпионов, переходящих границы Советского Союза, и думал, кто были эти люди, кого теперь вели на расстрел?.. Он слушал о знаменитой летчице, какой-то орденоноске Пусе Подымалкиной, которая летела на самолете из Москвы во Владивосток, и, не долетев, где-то села в лужу, в болоте, и как ее искали и провозгласили героиней Советского Союза, и сама Пуся, свежим, чистым, взволнованным, бодрым девическим голосом рассказывала в радио, как она, сидя в луже, ни минуты не сомневалась, что товарищи ее спасут… Как она услышала в небе шум пропеллера, и возблагодарила великого и доброго, гениального вождя народов, товарища Сталина, подумавшего о ней, ничтожной Пусе Подымалкиной… Акантов слушал о достижениях на заводах, о стахановцах и стахановках, которые чудеса делают на станках. Он слушал историю партии Ленина – Сталина, биографии героев гражданской войны, и все, прожитое им восемнадцать лет тому назад, вставало в его памяти…
Европа шумела. Карта Европы перекраивалась по-новому, смывались следы позорного Версальского мира, создавалось новое государство, сильное и мощное, изобретались новые основы морали жизни; там, во «глубине России», была все та же вековая тишина. Там делали героиней девицу, севшую в лужу, там превозносили самые обыкновенные дела солдат, там расхваливали рабочих, только добросовестно работавших… Но за всем тем чувствовал Акантов, что там была жизнь… Что там работали, что там люди не топтались по кругу, как лошади на толчке с завязанными глазами…
Он слушал, как страшный, кровавый Ежов говорил развязным, веселым голосом:
– Вы не для того меня выбирали, товарищи… Не для моих, там, каких-то прекрасных глаз, или великолепной шевелюры, но для того, чтобы я дотла выкорчевал заразу шпионов и диверсантов…
Акантов слушал довольный и страшный рев толпы, дикие крики грубого восторга, и в потемневшей комнате он видел эту большевистскую, чекистскую толпу…
Да, там по-иному, по-новому шла жизнь… И там были «шпионы и диверсанты», значит, там боролись. В эмиграции жизни не было. Они застыла, остановилась, ушла в прошлое. В эмиграции были только тени прошлого. Акантов закрывал радио. Ему слышался твердый и печальный голос Лизы, как поведала та ему о разрушенном храме Веры, Царя и Отечества…
Он вспоминал и так часто повторявшиеся Лизой слова: «entweder-oder»… Или-или?.. Или надо идти туда и жить с ними, там борясь, страдая и сгорая за Россию, или нужно найти силы и прогнать их оттуда какою угодно ценой, и сесть на их место, но не оставаться здесь, ничего не делая, и только занимаясь поминками… И сколько еще лет ждать так, ничего не делая?!
Он снова поворачивал колесико аппарата, и слушал биение той жизни, откуда его так безжалостно выбросили.
– Товарищи, внимание!.. Вечерний выпуск московских известий окончен. Через две минуты слушайте передачу с Красной площади в Москве…
Как год тому назад, в Берлине, в груди поднималась волна, стесняла дыхание, выбивала на глаза слезу.
Москва… Это там, в Москве, несутся с легким рокотом автомобили, шумят шинами… Это в Москве раздаются гудки, и это там в теплой летней ночи бьют часы. У них, там, полночь…
Ревет и гудит «Интернационал»…
Опустив низко на грудь голову, Акантов слушал, как на иностранном языке, то на немецком, то на английском, то на французском, шла пропаганда. Он ничего не понимал, но сознавал, что там, в Москве, где когда-то жил народ-богоносец, исказили правду, свито громадное змеиное гнездо лжи, и эта ложь захватывает весь мир, отравляет его смертельным ядом разрушения. Акантов чувствовал, как после каждого такого сеанса ослаблялась его воля, как отчаяние входило в его душу и растворяло ее…
Акантов закрывал аппарат. Погасала пестрая линеечка. В комнате был мрак. Акантов ощупью пробирался к своей походной койке и ложился. Но спать не мог.
Бессонница мучила его.
XVIII
В эти дни болезненных переживаний и сомнений Галганов неожиданно пришел к Акантову.
Он глубоко уселся в старое Лизино кресло, поставил палку с золотым набалдашником между ног и положил на нее морщинистые белые руки.
– Спасибо, что навестили меня, – начал он сытым, барским, не беженским, суетливым голосом…
Этот голос, покойная самоуверенность, осанка в кресле, полные руки на золотом, тяжелом, резном старинном набалдашнике, большие, круглые очки в черной оправе, гладко бритое лицо, отличный, новый, не смятый костюм, смущали Акантова и поднимали в сердце досадное волнение.
– Помилуйте, Владимир Петрович. Мне так хотелось лично, поблагодарить вас за ваши хлопоты. И мне было досадно, что я не застал нас дома…
– Меня, Егор Иванович, трудно дома-то застать… Как говорится: волка ноги кормят… Я все в разъездах…
– И встретил бы вас, так не узнал бы, – сказал Акантов.
– Что? Так постарел?..
– О, нет!.. Что вы!.. Совсем даже напротив… Но… очки. Они всегда так меняют человека, – торопился возразить Акантов, и думал про себя: «Как я, однако, низко пал… Как принизила меня эта рабочая жизнь и тяжелая борьба за существование…». – И штатское платье так меняет человека… Я вас в золотом шитом кафтане помню губернаторском…