Петр Краснов - Атаман Платов (сборник)
Молитва, бессвязная, отрывочными фразами, продолжалась долго. Грудь волновалась. Слезы наполняли глаза его, он весь рвался к Творцу и к Ольге, и невозможным казалось ему, чтобы Ольга могла позабыть его, «ее милого казака»!
И так, от тоски к радости, от радости опять к горю, текла его жизнь в плену.
XXVIII
…Туфли к милому глядят,
полюбить его хотят…
Присказка донских казачекБогатый пир, пир на весь мир задал Сипаев, когда генерал-майором вернулся он из Парижа. «Письменюга» Каргин, свояк его, был приглашен к столу, на котором дымились печенья, жареные и вареные произведения располневшей Марьи Алексеевны. Маруся была интересной вдовушкой, и черкасские казаки, особенно старички, души в ней не чаяли. Никто не умел так приготовить кулебяку, ни у кого наливка не выходила такая темная, сиропистая и в то же время такая сильная и крепкая, как у Марьи Алексеевны Каргиной. А как божественно подавала она для поцелуя ручку! Как сочно целовала в лоб, – петербургскому кордебалету так никогда не сделать! А когда она, в сарафане, в монистах и в шитой собственноручно малороссийской рубахе, выходила к гостям и, приветливо улыбаясь, говорила: «Просим милости за стол», то даже безногий Леонтьев прыгал от удовольствия и улыбки освещали молодые и старые лица.
И как мать, она была хороша. Когда с Ванюшей на руках она садилась в углу и, освободив белую, как кипень, грудь, кормила ребенка, залитая румянцем стыда и радости, – я не знаю, что делалось с молодежью, – но Марья Сергеевна Луковкина дома бранилась с мужем, а молодая, желчная полька Ядвига Казимировна даже бивала своего муженька, сотника Симеонова. Да и нельзя было не бить! Уж очень маслянисты у него становились глаза, когда он смотрел на Марью Алексеевну.
Впрочем, тогда весь Черкасск сходил с ума. Атаман жил в Париже, полки были распущены, офицерство просто с жиру бесилось. На всех ордена, кресты, все героями выглядят, про Наполеона говорят так, как будто это был ни больше ни меньше, как денщик атамана. «Блюхером» собак кличут, а на князя Шварценберга просто рукой машут. По рассказам некоторых безусых хорунжих выходило, что российское победоносное христолюбивое воинство вовсе не российское, не победоносное, не христолюбивое и не воинство даже, а все сделали казаки и преимущественно они, эти безусые хорунжие, пившие цимлянское до озверения. Когда более рассудительные вспоминали про Кульм, где казаки не участвовали, молодежь тыкала в грудь есаула Фомина, украшенного кульмским Железным крестом, и хором уверяла, что этот ординарец Остермана разбил всю французскую армию. А сколько каждый из них нарубил неприятелей! Ей-Богу, если бы сложить все жертвы, которые каждый считал за собой, то на всем земном шаре не осталось бы никого в живых.
Ну молодежь – еще понятно. А то и старые потянулись за молодыми. Под Тарутином, как шептали старики, вовсе не Орлов победил, а «письменюга» Каргин, так говорили в каргинской родне, Силаевы уверяли, что это Алексей Николаевич подал удачный совет и что даже ему Георгий выходил, да вишь ты, не вышел – протекции не хватило!
Но кроме сплетен, хвастовства и рассказов безвредных были и такие, которые плачевно кончились для зачинщиков. Хорунжий Палявин, сходивши в Париж, нашел, что фрак удобнее чекменя, и, надевши фрак, шапокляк[59], брюки в обтяжку, с лорнеткой в руках стал гулять по Новочеркасску. В первый день собаки порвали ему брюки и пострадал немного фрак, но Иванов, портной из «Арсис сюр Оба», исправил изъяны, и франт, приводя в смущение казачек и возмущая стариков, продолжал свои прогулки. Дамы сторонились от него и считали это неприличнее, чем проскакать голым по улицам, что сделал хорунжий Жмурин. Жмурину простили – он был хорошо сложен, красив и имел белое тело, а Палявину фрака простить не смогли. Анна Сергеевна возмутилась, и старик Зимовнов, через атаманскую канцелярию, донес обо всем Платову. «Очевидно, – отписал Платов, – бедняга сошел с ума, что нарядился в костюм, званию сумасшедших токмо присвоенный. А потому, – гласила резолюция, – посадить оного хорунжия и кавалера в сумасшедший дом сроком на один год».
Вот в какое сумасшедшее время закатил Сипаев пир по случаю соединения с домом Каргина. С тех пор как Сипаев вернулся с большими деньгами и с еще большими связями, про Марусин «грех» все позабыли, и Маруся, пышно одетая, сидела в гостиной, окруженная старухами и замужними казачками. Она была баба хоть куда. Не хуже других она выговаривала: «в моем полку этого не было», «бачка отличился в авангардном бою при Матюрове», «нам пожаловали генерала», «бедный Николенька убит при обороне деревни Рейк». Ее роговский Ванюша с успехом сходил за сына письменного Николая Петровича, хотя все отлично знали, что он родился на пятый месяц после свадьбы. Но такова натура человека: что одному прощается легко и просто, другому не простится никогда. А с Силаевым теперь ссориться было опасно.
Мужчины шумели в кунацкой, атаманские песенники откашливались и громыхали своим инструментом в сенях и на кухне; Анна Сергеевна поспешно отдавала последние распоряжения.
– Да, – слышался густой бас старика Зимовнова, ходившего-таки с молодежью под Тарутино, – послужили мы, можно сказать. Царю-батюшке и всевеликому войску Донскому.
– Да что, камрад, – повернулся к нему молодой совсем полковник Елисеев, – было тяжело старые кости поднять?
– Асиньки? – спросил старик. – Ты это меня, малолетка, как назвал?
– Камрад – это обозначает приятель.
– Ты меня так не моги называть, по-басурмански, – строго осадил его Зимовнов, – а то я тебя того хуже назвать могу.
Елисеев осекся.
– Господа, – кричал Сипаев, – балычка отведать, водочки. Пойдемте закусить.
Громыхая шпорами, двинулось все знатное черкасское общество в столовую и принялось за закуску.
Атаманские песенники грянули веселую песню.
Под аккомпанемент веселой песни, с присвистом, дудочкой и скрипкой, весело пилось и елось полковникам, есаулам, сотникам и хорунжим.
– Вы, батюшка, не стесняйтесь, икорки-то еще положьте, все одно свиньям выкидывать, – мягким баском уговаривал молодого сотника Зимовнов.
– Я ем! – с полным ртом отвечал тот.
– И ешьте, и пейте, хорошее дело.
В дверях показалась с подносом, уставленным драгоценными саксонскими хрустальными рюмками и графинчиками, красная, приветливо улыбающаяся Маруся. Ей так нравилась роль хозяйки!
Все мужчины повернулись к ней. Платовский адъютант, невысокий, коренастый мужчина, с рыжеватыми усами, нависшими на рот, звонким тенорком завел песню, гости, смеясь, подхватили. Какой-то хорунжий с салфеткой в руке бросился к песенникам и замахал им, чтобы они замолчали.
А вот она, вот она (пели гости),
Марья Алексеевна,
А вот речка, вот и мост,
Через речку перевоз,
Кто бы нам поднес,
Мы бы выпи-и-ли-и! —
и, сделав маленькую паузу, хор разом затянул:
Маня, Маня, Маня,
Маня, Маня, Маня,
Наши буйные головки,
Преклонились пред тобой!
И все, начиная со старика Зимовнова, низко-низко поклонились Марусе.
– Просим милости! Не обессудьте, – звонким голоском, играя серыми глазенками, говорила Маруся, – чарочка-каточек, катись ко мне в роточек, чарочка-каток, катись ко мне в роток. Алексей Викторович, не обессудьте на угощении и на добром слове.
Гости разбирали рюмки, кланялись хозяйке и опрокидывали в рот.
– Признательность моя да воспреследует вас до конца вашей многострадальной жизни, – сказал адъютант Платова.
– Много лет жить и здравствовать, мужа выбрать по вкусу и по согласию!
– Хозяюшке спасибо за угощение.
– Ручку, добрейшая Марья Алексеевна!
– Ишь, чего захотели! А поднос куда же я дену?
– Хо-хо-хо! Умеете вывернуться.
Маруся поставила поднос на стол, выбежала на минуту для последнего совещания со стряпухой и, вернувшись, пунцовая от плиты и от радостного волнения, низко, в пояс поклонилась гостям и, тряхнув упрямыми волосами, слезшими на глаза, звучно, громко и радостно сказала:
– Просим милости за стол, атаманы-молодцы!
– Ай да баба, ай да Маруська! – сказал отец, уже выпивший седой казак, гладя Марусю по голове.
– Ну, что вы, папа! Всегда сконфузите, – как девочка, обернулась Маруся и наивными глазами посмотрела на всех.
Гости рассаживались за стол. Мужчины садились по одну сторону, дамы цветистым кругом на другом конце.
Хорунжий Сычев, недавно выслужившийся из простых казаков, оказался как раз на рубеже между дамами и мужчинами. Рядом с ним сидела хорошенькая, остроглазая Люба Пантелеева, недавно приехавшая из московского пансиона.
– У нас здесь невежество, можно сказать, – молвил казак, – казаки в обществе совсем не говорят с девицами, а в Париже, я повидал, там это «завсегда» принято.