Гайто Газданов - Том 3. Романы. Рассказы. Критика
– Вы могли бы ее описать?
– Я ее узнаю из тысячи.
– Чем она замечательна?
Я подробно описал золотого Будду и сказал, что меня поразило исступленное его лицо и сходство этого выражения с выражением святого Иеронима.
Лицо следователя вдруг стало напряженным.
– Странно, – сказал он вполголоса, обращаясь скорее к самому себе, чем ко мне. – Странно. По-вашему, эта статуэтка имеет большую ценность?
– Я плохой знаток в такого рода вещах. Для меня она имеет ценность эстетическую прежде всего. Думаю, что она, помимо этого, должна стоить довольно дорого, она из литого золота, и в нее вделан рубин, правда небольшой. Но вообще говоря, статуэтка замечательная.
– Хорошо, – сказал он. – Итак, ваш взгляд упал на золотого Будду, и это естественно навело вас на мысль…
– О нирване и о буддизме… Мой собеседник передал мне статуэтку, и тогда я мог рассмотреть ее как следует. До тех пор, пока она стояла на полке, я не видел ее во всех подробностях: горела лампа на столе и полка была в полутьме.
– Что вы сделали со статуэткой потом?
– Я вернул ее моему собеседнику, который поставил ее обратно.
– Вы в этом уверены?
– Простите, в чем именно?
– В том, что он поставил ее на место?
– Совершенно уверен.
– Хорошо, – сказал он. – Будьте готовы к следующему допросу.
Вернувшись в свою камеру, я погрузился в напряженные размышления об убийстве Павла Александровича. В отличие от допрашивавших меня людей, я знал одну существеннейшую вещь, – именно, что не я убил его.
Первое предположение, которое приходило в голову, это что убийцей был Амар. Но оставалось непонятно, зачем ему было это делать. О ревности не могло быть и речи. О непосредственной выгоде – тоже: Павел Александрович содержал Лиду, на деньги которой жил Амар. Кроме того, квартира была в полном порядке, не было ни следов борьбы, ни попытки грабежа и все стояло на своих местах. Человек с улицы, случайный преступник? Это в одинаковой мере казалось невероятным – главным образом потому, что не было кражи.
Еще одно обстоятельство тоже казалось странным – способ убийства. Павел Александрович был убит ударом ножа в затылок, и смерть последовала мгновенно. Так я понял из беглых замечаний следователя. И это представлялось необъяснимым. Какова была форма ножа? Обыкновенный нож, плоский и широкий, не мог быть орудием убийства. Но помимо этого – и какова бы ни была его форма, – удар должен был быть нанесен с необыкновенной силой и точностью. Вряд ли чахоточный и больной Амар обладал и таким безошибочным глазомером и такими мускульными возможностями. Кроме того – в десятый раз, – зачем ему было это делать? Оставалось предположение, вероятнее всего, почти абсурдное, но которое все-таки нельзя было отбрасывать с совершенной уверенностью, что Павел Александрович стал жертвой какого-то маньяка.
Когда меня снова привели на допрос, я напряженно ждал, что скажет следователь. Он сел, разложил перед собой лист бумаги и спросил меня таким гоном, как будто продолжал допрос, прерванный несколько минут тому назад:
– Вы говорите, что помните статуэтку золотого Будды во всех подробностях?
– Да.
– Какое у нее было основание? На чем она стояла? Была ли какая-нибудь подставка?
– Нет, – ответил я. – Подставки не было. Снизу статуэтка кончалась плоским квадратным срезом. Это был геометрически правильный квадрат, с той разницей, что углы были слегка закруглены.
Он протянул мне лист белой бумаги и спросил:
– Такой приблизительно срез?
На бумаге неуверенными линиями был нарисован ровный квадрат с закругленными углами.
– Совершенно точно.
Он покачал головой. Потом он посмотрел мне в глаза и сказал:
– Тот, кто убил Щербакова, унес с собой золотого Будду. На полке, покрытой тонким слоем пыли, отпечатался квадрат, рисунок которого вы держите в руках. Если нам удастся разыскать статуэтку, то вы вернетесь домой и будете продолжать ваше исследование по поводу Тридцатилетней войны, черновики которого мы нашли у вас. Должен вам сказать, между прочим, что я совершенно не согласен с вашими выводами, и в частности с оценкой Ришелье.
Затем он протянул мне папиросы – жестом, который мне сразу сказал много и немая убедительность которого была сильнее, чем любая перемена тона. Он сделал это почти машинально, так, как это делают по отношению к знакомому. Я почувствовал необыкновенное облегчение, и мое дыхание стало учащенным.
– Теперь перейдем к другому, – сказал он. – Что вы знаете о любовнице покойного, об ее родителях и об ее покровителе? Я с трудом представляю себе, чтобы вопрос об их участии в убийстве ни разу у вас не возникал.
– Я много об этом думал, – сказал я. – Я имею приблизительное представление обо всех этих людях, но меньше всего я знаю Амара, покровителя, как вы его называете, Лиды. Все они крайне малопочтенны. Но должен вам сказать, что я не вижу, какую выгоду для Лиды или Амара могло представить это убийство.
– Можно подумать, что вы лично не заинтересованы в результатах следствия.
– Мои рассуждения несколько отличаются от ваших, – сказал я, – и это объясняется, в частности, тем, что у меня есть достоверная истина, которая для вас априорно не установлена: я знаю, что я не убивал Щербакова.
– Alibi Лиды и Амара кажется на первый взгляд бесспорным, – сказал он. – Оба они провели всю ночь в дансинге «Золотая звезда». Гарсоны первой и второй смены помнят, что Амар заказывал им шампанское.
– Это была ночь с субботы на воскресенье, народу было много, и часовая отлучка могла пройти незамеченной.
– Да, и, кроме того, у нас есть некоторые основания не вполне доверять свидетельским показаниям, которые идут из этой среды. Но до доказательства противного мы вынуждены верить этому алиби.
– Повторяю, что для меня неясно, какую цель мог бы преследовать Амар, убивая Щербакова.
– Этого мы не знаем, и это аргумент в его пользу. Ни допрос, ни обыск не дали никаких результатов. Родители Лиды провели ночь у себя, они, впрочем, вне подозрения. Что вы знаете о них вообще?
Я рассказал ему то, что мне было о них известно. Он сказал:
– Это, конечно, показательно, но из этого не следует автоматически, что кто-либо из них совершил это убийство, которое им принесло только убыток, грубо говоря. Мы будем теперь искать статуэтку, в которой ключ всего. Не скрою от вас, что найти ее вряд ли будет легко. Я думаю, что мне не придется вас больше допрашивать. Вам остается только ждать; время работает на вас.
И перед тем, как отослать меня, он прибавил:
– Бели бы убийца не соблазнился золотым Буддой, вам бы грозила гильотина или бессрочная каторга. И я не думаю, чтобы соображение о том, что это обогатило бы судебную хронику еще одним случаем осуждения невинного, показалось бы вам достаточным утешением.
Я даже приблизительно не представлял себе, сколько времени может продлиться мое ожидание. Но, так или иначе, я был уверен теперь, что мне не грозит никакая опасность. Я полагал, правда, что следователь, будучи уверен в моей непричастности к убийству Щербакова, мог бы вернуть мне свободу. Но, поставив себя на его место, я подумал, что поступил бы, пожалуй, так же, как он, хотя бы для того, чтобы настоящий убийца Павла Александровича продолжал считать себя в безопасности. Как я впоследствии узнал, это в некоторой степени соответствовало действительности. И тогда же я подумал, что в области элементарной логики все рассуждают в общем почти одинаково, и, в конце концов, именно произвольные законы этой своеобразной математики приводят к аресту убийцы или раскрытию преступления, – тем более что уголовные преступники чаще всего бывают примитивными людьми, неспособными к сколько-нибудь отвлеченному мышлению, и в этом смысле оказываются беззащитными перед самым скромным умственным превосходством среднего следователя. Так должно было, как мне казалось, случиться и теперь.
Я не думал о сроке моего тюремного заключения и не вел счета времени, но, помимо моего желания, я был бессознательно подготовлен к тому, что оно продлится, быть может, два или три дня. Но проходили недели, и ничего не менялось в моем положении. Мне начинало иногда казаться, что так может тянуться годы, – не потому, что я должен содержаться в тюрьме, а оттого, что я был один в многомиллионной массе Парижа, был почему-то арестован и мог просто потеряться и быть забытым. Но и это было не размышлением или выводом, а темным и неверным ощущением, это была очередная и очевидная ошибка моих мускулов, моего зрения, моего слуха, всего этого воспринимательного и несовершенного аппарата. Дни проходили за днями. Сначала я не думал почти ни о чем, потом стал вспоминать о самых разных вещах, не имевших, однако, отношения к убийству. И чтобы заставить себя вернуться к обсуждению того, что играло главную роль в решении моей участи, мне всякий раз нужно было делать над собой усилие. Я ловил себя на том, что трагическая и неожиданная смерть Павла Александровича не вызывала во мне тех чувств, которые я должен был бы испытывать и которые были бы естественны: сожаление и печаль. У меня вдруг бывало такое странное ощущение, – мне было трудно его определить даже для самого себя, – нечто вроде того, что все, в сущности, начиналось с той минуты, когда стало известно, что Павла Александровича Щербакова больше нет на свете. И он невольно и теперь уж как будто окончательно приобретал для меня тот призрачно-картинный характер, который меня поразил в день моей первой встречи с ним в Люксембургском саду. Я помнил все мои разговоры с ним, его своеобразную уютность, но это как-то не вызывало во мне теперь эмоционального – я не мог найти другого слова – отклика. И я подумал, что он появился в моей жизни именно тогда, когда все для меня было призрачно и условно и деревья Люксембургского сада были не более убедительны, чем воображаемый пейзаж далекой страны, которой я никогда не знал. А вместе с тем произошло именно то, о чем я думал, когда стоял на мосту через Сену, возвращаясь от него домой в ночь его смерти. Может быть, даже мысль об этом совпадала по времени с той минутой, когда он умирал в своем кресле, не успев этого ни понять, ни почувствовать, ни постигнуть, что это и есть тот переход в иной мир, который он описывал мне в таких лирических тонах. В этом, собственно, и состояло преступление – как почти каждое убийство: у него отняли то, чего он только начинал ждать, то, к чему его должен был привести длительный путь, медленный и постепенный отказ от всего, приближение к нирване, как он сказал бы, вероятно, мне в нашей очередной беседе, которой никогда не будет. И теперь я думал, что был не прав, полагая, что ему следует умереть раньше, чем он перестанет ценить свое неожиданное счастье: я произвольно лишал его самого важного периода его жизни. Я отнимал у него – и моим единственным утешением было то, что это оставалось в области чистейшей теории, – право на собственную смерть, которое принадлежало только ему, и никому другому. Но у него было слишком мало времени, – и кто мог знать, что не будет ни медленности, ни приближения к нирване, а будет короткий хрип и мгновенная тьма? И не будет ни объявления в газетах, ни «лона Авраама, Исаака и Иакова», и вместо этого в анатомическом театре будет лежать перед вскрытием окоченевшее тело пожилого мужчины, то самое тело, которое еще вчера Лида держала в своих вялых объятиях, закрывая глаза и думая об Амаре?