А. Шерман - Белый яд. Русская наркотическая проза первой трети ХХ века (сборник)
1916
Н. Кавеев
АНАША
Впечатления
— Смотрите, как бы вам потом не пришлось раскаиваться: «анаша» — штука прилипчивая… Пристраститесь и сами будете жалеть!..
— Будьте покойны — не увлекусь! — успокаивал я своего недавнего знакомого, врача Семена Петровича Вихрева, который как-то, во время разговора о действии различных наркотических и одуряющих средств, проговорился, заявив, что он знает в нашем городе одну квартиру, в которой собираются так называемые «анашисты» — люди, одурманивающие себя особой пастой из макового сока, очень распространенной на северном Кавказе.
Это сообщение меня страшно заинтересовало и я взял с Семена Петровича слово, что он даст мне возможность попасть в эту квартиру и познакомиться с действием «анаши».
В описываемый момент Семен Петрович с нерешительным видом стоял передо мной и уговаривал меня не пускаться в эту экскурсию.
Но в моих словах было столько твердости и настойчивости, что он, наконец, не выдержал, махнул рукой и недовольным голосом пробормотав:
— Ну, черт с вами! Идемте! Только потом на меня не пеняйте!
Стал одеваться.
* * *Квартира находилась где-то далеко, на окраине города.
Семен Петрович почему-то не рекомендовал ехать на извозчике и мы шли среди непроглядной, жуткой темноты, по хлюпающей, скользкой грязи, заворачивая в таинственные переулки, переходя широкие, незнакомые площади…
После ожесточенных ругательств и проклятий, направленных преимущественно по адресу первобытных тротуаров и самых отчаянных луж, мы, наконец, остановились перед каким-то домиком, ставни которого были плотно закрыты и только из одного окна, выходящего на двор, тянулась и исчезала во мраке узенькая полоска света.
Семен Петрович чуть слышно постучал в дверь. Потом на какой-то вопрос, донесшийся из-за двери, назвал свою фамилию и нас впустили в прихожую, освещенную маленьким красным фонариком, прицепленным где-то под самым потолком.
Худая женщина, закутанная в черный платок, молча отворила нам следующую дверь, и мы, сделав два шага вперед, очутились в громадной комнате, ярко, до боли в глазах, освещенной тремя большими лампами, спускающимися с потолка.
Середина комнаты была совершенно пустая.
Толстый, мягкий ковер, украшенный замысловатым восточным рисунком, лежал на полу.
Вдоль стен стояли узкие зеленые диванчики, а перед каждым диваном блестел белой мраморной доской высокий столик на бамбуковых ножках.
В комнате не было никого.
— Рано еще, — пояснил Семен Петрович и, с видом человека, великолепно знакомого со всеми обычаями этого странного дома, два раза хлопнул в ладоши и, взяв меня за руку, предложил мне сесть на один из диванов. Сам уселся на другой. Отворилась бесшумно дверь и та же женщина, которую я видел в прихожей, вошла в комнату и поставила на мой и Семена Петровича столик какие-то лакированные ящички.
В этот момент я первый раз увидел лицо этой женщины.
Худое и желтое, как плоды китайской мушмулы, оно было украшено двумя глазами, черными, блестящими, как маслины, облитые прованским маслом, и такими громадными, что казалось, будто они занимают по меньшей мере половину всего лица.
В это время Семен Петрович привычным жестом раскрыл свой ящичек и опустил в него пальцы.
Через секунду он вынул оттуда какой-то комочек и медленно отправил его в свой рот, проговорив с веселой улыбкой нараспев:
— И-т-а-а-ак, мы на-чи-на-а-аем!..
Я молча последовал его примеру. Нашел на дне ящичка какую-то не то пасту, не то густую мазь, отковырнул ногтем кусок ее и с бьющимся от какой-то необычной тревоги сердцем положил его на язык.
Невыносимая, терпкая горечь наполнила мой рот.
Паста моментально растаяла, расползлась по языку и я, морщась, с нескрываемым отвращением стал ее глотать вместе с обильной, заполнившей весь рот слюной.
* * *Нервная, волнующая слабость раздалась по всему моему телу.
Я чувствовал, что руки мои, как брошенные тряпки, упали на диван, а туловище в непонятной истоме откинулось на спинку.
Перед глазами маячили огненные языки трех горящих ламп.
То увеличивались до невозможных, приводящих в ужас размеров, то совершенно исчезали и перед глазами открывалась жуткая, тяжелая темнота.
Потом свет снова нарождался. Занимая все поле зрения. Нестерпимо слепил глаза и убивал мысль.
Переходы к мраку становились все слабее и слабее и, наконец, я увидел перед собой громадное огненное море, пылающий воздух с колеблющимися в нем полосами.
Глаза тупо, где-то там, внутри, болели от этого ослепительного блеска.
Я начинал испытывать ощущения человека, которого насильно тащат к жерлу доменной печи, суют головой вперед в этот сжимающий сознание, уничтожающий все остальные чувства, до ужаса яркий, белый свет.
Я чувствовал, что свет постепенно заполняет все мое тело. Огненной струей растекается по обессилевшим рукам и ногам.
Расплавленной сталью вливается в мой мозг и обращает его в пепел.
Наверное, в это время я кричал — дико и безудержно, — ибо я чувствовал, что от меня ничего не остается, что весь я обращаюсь в какой-то яркий кусок света, без мысли, без понимания, без силы для сопротивления…
И вдруг, с бешеной внезапностью — свет погас.
Погас совершенно…
Я чувствовал, что вихрем лечу в какую-то бездну мертвого мрака, из которого нет выхода, в котором прекращается жизнь и движение.
Бездна кончилась.
Я легко упал на ее дно. И начались тихие, ритмические колебания… Но я отчетливо понимал, что это — колебания не тела моего, а колебания моих оживших мыслей.
Как маятник у карманных часов, поворачивались они то в одну, то в другую сторону…
И это — не во всей моей голове, а только в каком-то отделении ее, где собрались все мысли.
И вот в это-то отделение вдруг стали периодически поступать ящики, как у землечерпательных машин.
Ящики наполнялись мыслями и ползли с механической, спокойной точностью в следующее отделение.
И, уже оттуда, транспорты живой мысли отправлялись, руководимые какой-то уверенной, неуклонной силой, в светлую область моего больного сознания, где они разумно сортировались, разделялись на сродные группы и… улетали, как пчелы из улья…
Потом стадо почему-то жутко и неприятно. Потому что, вдруг, ящики стали скользить пустые.
Сознание тщетно ожидало идей. И мучилось… Но что всего хуже, так это то, что повороты неощущаемого колеса, ритмически двигающего весь мозг, вдруг сделали два-три необычайно сильных взмаха, что-то защелкнуло и — колебания прекратились в томительном напряжении… Смерть?!
Нет. Еще не смерть.
Начинает тихо дрожать живот.
То поднимается, то быстро опускается.
И все дрожит… Сильнее, сильнее…
Неприятно дрожит вся нижняя часть туловища.
Начинает дрожать грудь, подбородок, губы, нос.
Колени прыгают в воздухе. Ноги пляшут по полу.
И нет никакой силы прекратить это!
Дрожит сердце, желудок, легкие, кишечник…
Кровь дрожит, словно ее кто-то быстро, быстро взбалтывает во мне, как в бутылке.
Дрожат все нервы.
И откуда-то изнутри буйной волной поднимается нестерпимое желание смеяться, хохотать, хохотать, хохотать, до упаду, до истерики, до изнеможения…
И я хохочу…
Сначала тихо. Потом все громче и громче.
И, наконец, разражаюсь сумасшедшим, диким, безудержным хохотом, от которого трясется все мое тело, сердце замирает на несколько секунд и снова бьется в жгучем припадке…
Я уже больше не в состоянии сидеть.
С хохотом вскакиваю, бросаюсь вперед.
Хохочу как безумный.
И снова открывается передо мной реальная действительность.
Большая комната. Три лампы. Столик с белой мраморной доской. Ковер, испещренный восточным причудливым рисунком…
Что такое?..
Я, держась за живот и заливаясь уже счастливым, раскатистым хохотом, смотрю на этот ковер и вижу, что какой-то хитрый завиток орнамента начинает тихо дрожать и вдруг, тоже с хохотом, принимается с страшной быстротой расти…
Он уже занимает собой всю площадь пола, стеной хохочущей стоит передо мной и мешает мне идти дальше…
Через секунду его уже нет. Он снова маленькой полоской улегся на ковер, сросся с ним и перестал смеяться…
Я двигаюсь вперед, не переставая хохотать, и вижу, что мне дорогу загородил громадный окурок, величиною со стол.
Дорогу загородил мне огромный окурок.
Вижу его мокрый, обсосанный конец и обгоревшую бумагу.
Хочу перешагнуть через него и не могу.
Обхожу.
Впереди — опять препятствие. Скомканная бумажка, брошенная мною на пол, начинает расти.
Скомканная бумажка, брошенная мною на пол, начинает расти.