Иероним Ясинский - Верочка
Щека моя тёрлась о жёсткий бархат высокого кресла, и я лежал в тоскливой истоме дорожной бессонницы, постоянно поддерживаемой мучительными думами.
Весьма возможно, что всё это окажется напрасной тревогой. Эта история должна кончиться пустяками. Я скажу Верочке: «Я люблю тебя». Она ответит: «И я тоже люблю тебя». Тогда я расскажу, как я летел в Петербург, — и мы рассмеёмся. Дядя будет слушать, и в свою очередь расхохочется, затем потреплет меня по плечу и проговорит: «Ах, ты!» Я так живо представил себе лицо дяди, вымытое душистым мылом, с изящно подстриженной бородкой и усами стрелкой, вежливое и умное, что подумал, уж не сплю ли я. Но как раз против моих глаз темнел бархат кресла, со втянутою внутрь пуговицею; дрожал и стучал вагон. А пока я проверял свои впечатления, фигура Сергея Ипполитовича слегка расплылась, и я уж его воображал себе вдвоём с Верочкой: она с мольбой протягивает ко мне руки, а он обнял её точно фавн нимфу и, хвастливо прищурившись, смотрит на меня. Я вскочил, озираясь.
В вагоне те же лица. Тот же неприятный свет падает на них. То же безмолвие и безобразие тревожного сна на скорую руку. Франтик скорчился. Толстая дама качает головой. Барышня обеими руками придерживает подол.
Опять я лёг и опять не заснул. Так продолжалось до рассвета, весь день, до следующего вечера и снова всю ночь — до нового рассвета. Уж перед самым Петербургом вздремнул я часа два. Сон был крепкий. Сначала я ничего не видел. Потом мне приснилось, что я в толпе мужиков, опасливо работаю локтями, бегу, но не могу протолкаться. Меня ещё не заметили, но я знаю, что, если заметят, мне несдобровать, потому что я барин и учусь в университете. Протискиваясь вперёд, я слышу, как сговариваются они против меня. Я ослабел, у меня стали млеть ноги от ужаса и ожидания какой-то подлой пытки, которую придумала мне эта рассудительная и сосредоточенно-ограниченная толпа. Вдруг я увидел, что молодица в сарафане и с зобом пристально смотрит на меня. Я упал и стал просить пощады. Тогда шум голосов превратился в воющий, пронзительный гвалт, в чудовищный стон. Тысячи рук протянулись ко мне… Молодица подбежала… близко-близко… Я хотел схватить горсть земли и бросить молодице в глаза. Но пальцы скользили по влажной почве точно по бархату…
И когда, наконец, я, сонный и измученный, поднял голову, артельщик в белом переднике стоял предо мною в пустом вагоне, серый день лился в окно, и я с трудом понял, что я в Петербурге, на Варшавском вокзале. Багажа у меня не было, кроме небольшого ручного сака; артельщик проводил меня до извозчика.
Кажется, целый час ехал я по бесконечным набережным бесконечных каналов, мимо колоссальных домов ничтожной архитектуры и тем не менее придающих общей картине города величавый характер, мимо мостов, мимо церквей, которые кажутся громадными только издали, мимо гостиных дворов, занимающих целые кварталы, — и всё время чувствовал себя как впросонках. Свинцовое небо низко нависло над столицей. В *** у нас был отличный санный путь, а тут мостовую покрывал слой грязи, деятельно сгребаемой дворниками в кучи. В эту грязь редкими хлопьями падал мокрый снег. Прямые как лучи улицы пересекали город, теряясь в тумане.
Я был первый раз в Петербурге. Но я равнодушно смотрел кругом на каменные громады, твёрдыми контурами выступающие из этого бледного тумана, — мысль о Сергее Ипполитовиче и Верочке опять овладела мною. Дядя не любил гостиниц. Адреса он не успел мне прислать. Он должен был нанять где-нибудь на Невском проспекте меблированную квартиру, а может быть, в Большой Морской. Так он предполагал. Очутившись в центре города, среди блестящей сутолоки экипажей, я растерялся: куда же ехать? Извозчик вопросительно поворачивал ко мне своё рыжее, бородатое лицо.
— Поезжай, братец, туда! — сказал я, указав на подъезд с фонарями и с золотой вывеской под стеклом: «Меблированные комнаты».
«Всё равно, — думал я, — надо же куда-нибудь приткнуться и сообразить на свободе, что мне делать».
Я взял первую комнату, которую мне показали. Она выходила на улицу, где уж в серой мгле горели фонари. Окно было сплошное зеркальное стекло. Вся комната была в тёмных, должно быть, малиновых драпировках, на полу постлан большой ковёр.
Оставшись один, я, вместо того, чтоб соображать и начать действовать, прилёг и вдруг заснул. Проснулся я только на другой день.
Было морозное утро. Белый отсвет снега падал на потолок, вместе с движущимися тенями людей и экипажей.
Вошёл номерной — принёс мне чай и завтрак. Два дня я не ел. Когда я насытился, бодрое чувство разлилось по моим жилам; но вместе с тем я спокойнее и холоднее, чем во время дороги, взглянул на своё положение. «Во всяком случае, надо их отыскать, — решил я. — Буду следить за ними издали. Если увижу, что ещё можно её спасти — спасу».
Стена, отделявшая мой номер от соседнего, была тонка: до меня иногда долетали оттуда обрывки женских голосов, и раз почудился не то смех, не то плач. Кто-то заиграл на фортепиано. Игра была похожа на Верочкину игру, и пьеса была её любимая. У меня сильно забилось сердце. То, что они так близко, испугало меня…
«Они?.. Неужели они?»
Я позвал лакея.
— Любезный… кто здесь… рядом… занимает номер?
Лакей отвечал:
— А не могу знать-с… Два дня, как приехавши-с… Не успели-с о себе ещё заявить-с… Господа, видно, так себе-с… Три комнаты сняли-с… Кареты не берут… Барин, при их дочь и гувернантка-с… Одёжа на них очень хорошая-с.
— Барышня этакая… — блондинка, брюнетка?
— Не очень заметил-с… Ихнего пола тут большое множество-с… Я же недавно женился-с… Как будто блондинка-с, — прибавил он, припоминая.
— Не брюнетка ли?
— Пожалуй, что брунетка-с.
— А барин — с бородкой? Седенький? Этак, с проседью?
— Нельзя сказать… С бородкой — верно-с. Лицо авантажное-с.
— Ступайте, узнайте, пожалуйста, как его фамилия. Только не говорите, что кто-то интересуется. А так, стороной… Вот вам рубль.
— Мерси. Очень хорошо-с. У нас на доску всех записывают-с. А ваша фамилия как будет-с?
Я назвал себя.
По уходу слуги, явился посыльный и принёс справку: статского советника Сергея Ипполитовича Трималова на жительстве в городе С.-Петербурге не оказалось. Теперь, когда я был почти уверен, что они за стеной, меня это не огорчило. Я вышел на лестницу и отыскал доску. Мой номер был седьмой, рядом со мной — девятый. В девятом номере жил Гримайлов. Кровь бросилась мне в голову. Фамилия «Трималов» была, очевидно, искажена неграмотной рукой номерного. Нельзя было в этом сомневаться. Ещё больше укрепился я в этой мысли, когда, проходя через час и взгляув на доску, увидел, что в свободной клетке седьмого номера уже стоит моя фамилия и написана так: «Горималов». Трималов не успел отдать документа, и вот почему о нём ещё нет сведения в адресном столе. Но случай поселил меня с ним под одной кровлей.
Что-то будет!?.
VIЕсли бы два дня тому назад, или даже день, очутился я в столь близком соседстве с ними, я знал бы, что надо делать. Тогда я был полон решимости, и во мне всё кипело. Не могу сказать, что бы именно я сделал, но, во всяком случае, не сидел бы сложа руки. Но, хотя сердце моё билось сильнее, чем обыкновенно, однако, теперь не было уже той энергии. Я как шпион прикладывал ухо к стене, ловя каждый звук у них. Вечером их долго не было дома, а когда они вернулись, то, должно быть, сейчас же легли спать. Вероятно, они были в опере или в собрании или катались: мне показалось, что они приехали на тройке, которая несколько минут побрякивала у меня под окном бубенчиками. Может быть, они ездили в какой-нибудь загородный трактир.
Когда где-то в коридоре часы пробили два, я, с сокрушённым сердцем, лёг в постель.
Если была тонка стена в большой комнате, то в спаленке она была совсем картонная. Спаленка эта соприкасалась, очевидно, с такой же спаленкой девятого номера, потому что я слышал, как там кто-то лёг на кровать и некоторое время шумел бумагой, — читал газету. Когда раздался кашель, я вздрогнул. Кашель его! Я затаил дыхание. Минут через десять он стал что-то шептать. Право, я готов был подумать, он молится. Это был набожный, торопливый шёпот. Затем он задул свечу и повернулся на кровати. Вскоре он захрапел. Я подождал. Всё мирно, всюду невозмутимая тишина. Свечка моя догорала, и пламя, высоко вытягиваясь жёлтым языком, вдруг бессильно падало, бледнея и синея…
На другой день шум голосов за перегородкой разбудил меня. Было уже не рано. Он сердито о чём-то говорил. Она плакала. Изредка вмешивался голос гувернантки. Я едва успел одеться, руки мои дрожали.
Вошёл Иван и начал говорить. Я ничего не понял — всё моё внимание было сосредоточено на них. Должно быть, он докладывал о моих соседях. Я механически уловил одну его фразу: «Жемчужную брошку-с потеряли-с… Вещь, разумеется, стоящая-с»… и закричал ему негромко: «После! После!» Иван улыбнулся, сообразил, что я хочу подслушивать, и стал поодаль, пытливо глянув на перегородку, откуда нёсся по-прежнему крупный разговор. Ничего нельзя было разобрать. Иван бесил меня своим присутствием. Мне было стыдно, и казалось, он мешает слышать эти странные звуки, от неопределённого гула которых горел мой мозг. Вдруг явственно послышался удар рукой точно по щеке, и за ним последовал пронзительный крик девушки. Удары стали повторяться, сопровождаясь злым, коротким ворчанием его. Иван стоял на прежнем месте и улыбался с интересом. Я пролетел мимо него, вскочил в соседний номер; двери с треском растворялись передо мною. Я чувствовал себя зверем. Глаза мои налились кровью, когда я бросился на него. Он отскочил в испуге и смущении.