Максим Горький - Женщина
Действительно - будущее продумано у нее насквозь, она рисует новую деревню с такими мелкими подробностями, как будто долго жила в ней.
- Хорошего жительства хочется... Господи! Кабы удалось... Первое дело, конечно, мужик нужен.
Лицо у нее милое, глаза смотрят в тающую ночь, мягко лаская всё, на чем остановятся. А мне ее жалко, - жалко почти до слез, и, чтобы скрыть это, я шучу:
- Не гожусь ли я тебе? Усмехнулась легонько.
- Нет... Ты - не годишься...
- Почему?
- Мысли другие у тебя...
- Ну, откуда тебе знать мои мысли? Она отодвинулась от меня, сухо сказав:
- По глазам вижу... Нет, зря говорить я не согласна...
Мы сидим на дубовой суковатой колоде, почерневшей от сырости; женщина хлопает ладонью по ней.
- Богато живут казаки, а не нравится мне как...
- Что - не нравится?
- Скушно будто. Всего - много, а - скушно... Не сдержав жалости к ней, я тихонько сказал:
- И тебе скучно будет - не найдешь ты, чего ищешь, я думаю...
Она отрицательно качает головой.
- Бабе скучать некогда. У ней такой оборот жизни: то - ребенка хочет, то - нянчит его... одного вынянчила - другой готов. Весна да осень, а зима с летом мимо идут.
Приятно было смотреть в ее задумчивое лицо; конечно, хотелось крепко обнять ее, но лучше - уйти поскорее в тихую пустынную степь и, унося с собою воспоминание об этой женщине, шагать одиноко по твердой дороге к серебряной стене утонувших в небе гор, к черным ущельям, разинувшим на степь свои глубокие прохладные пасти. А уйти - нельзя, паспорт отобран казаками.
- Ты сам-то - чего ищешь? - " вдруг спросила она, снова подвинувшись ко мне.
- Ничего. Просто смотрю, как люди живут.
- Одинокий?
- Да.
- Как я всё равно. Сколько на свете одиноких-то... господи!
Волы просыпаются и тихонько мычат, напоминая звук волынки, на которой играет, где-то далеко, слепой старик. Сонный сторож неверной рукой четырежды ударил в колокол, два раза - тихо, один - очень громко и сердито, так, что медь взвизгнула и снова - : тихо чуть коснувшись певучей меди железным языком.
- Как же люди-то живут?
- Плохо.
- Да-а. И я вижу это - плохо.
Мы долго молчим, потом она говорит тихонько:
- Вот - светает, а я - глаз не сомкнула, и - часто это со мной... Задумаюсь про всё, задумаюсь... будто я одна на земле, и всё надобно мне одной устроить по-новому-то.
- Недостойно себя живут люди, в безгласии и ничтожестве, в неисчислимых обидах нищеты и глупости, - говорю я, забываясь, и горячо исчисляю все виденное мною темное, постыдное, мучительное. - Гляди - ты с добром идешь к человеку, свободу свою, силу готова ему за дружбу отдать, а он этого не понимает, и - как его обвинить? Кто показывал ему доброе? Она положила руку на плечо мне и смотрит прямо в глаза, немножко приоткрыв красивый рот.
- Ой, - слышу я, - это правда! Милый человек - верно: нет добру цены!
Крепко прижавшись друг ко другу, мы точно плывем, а встречу нам выплывает, светлея, освобожденное ночью: белые хаты, посеребренные деревья, красная церковь, земля, обильно окропленная росою.
Восходит солнце; над нами - точно тысячи белых птиц - плывут стаи прозрачных облаков.
- Господи, - шепчет Татьяна, толкая меня, - ходишь одна, думаешь а - о чем? Ну, милый же вы человек... всё это - правда! Никому ничего не жаль... ах, как верно!
И, вдруг вскочив на ноги, она приподняла меня и прижалась ко мне так крепко, что я отстранил ее, но она плачет, тянется ко мне и целует сухими, точно острыми губами - эти поцелуи доходят до сердца.
- Ну, добрый же вы мой, - всхлипывая, шепчет она, а у меня земля уходит из-под ног.
Оторвалась, оглянула двор и деловито пошла в угол его - там, под плетнем, густо разрослись незнакомые мне травы.
- Иди, идите-ко...
Потом, сидя в бурьяне, точно в маленькой пещере, смущенно улыбаясь, оправляя волосы, она тихонько шепчет:
- Вот как, случилось... Ну - ничего... господь мне простит...
Удивленный, чувствуя себя как во сне, я благодарно смотрю на нее. Мне как-то особенно легко: в груди у меня светлая пустота, а в ней, как ласточки в небе, мелькают какие-то неуловимые радостные мысли и слова.
- В большом горе и маленькая радость велика, - слышу я.
Я гляжу на грудь женщины, окропленную, как земля росою, каплями влаги, они краснеют, отражая солнечный луч, - точно кровь выступила сквозь кожу. И моя радость быстро тает - почти до слез, до тоски жалко эту грудь - я, почему-то, знаю, что бесплодно иссякнет живой ее сок.
Как будто извиняясь предо мною, она говорит немножко печально:
- Что сделаешь с собой? Иной раз так уж бывает - нахлынет что-то в душу до того, что даже больно в грудях, и так уж вся и открылась бы, как перед месяцем... али - в жару - пред рекою... право, ей-богу! После, конечно, стыдненько... не гляди-ко на меня! Что уставился, словно робенок?
А я не могу отвести глаз от нее, думая о том, что потеряется она на запутанных дорогах.
- И лицо - будто у новорожденного...
- Глупое, что ли?
- Похоже, что глупое. Застегнув кофту, она сказала:
- Скоро, чать, к обедне ударят... Пойду, надо помолиться богородице. Ты сегодня идешь?
- Как только паспорт получу...
- Куда путь?
- На Алагир. А - ты?
Встав на ноги, она оправляет юбку, - бедра у нее уже плеч, вся она осанистая, стройная.
- Я-то? Не знаю еще... Надобно мне в Нальчик... а может, не пойду. Не знаю.
И, протянув ко мне крепкие, ловкие руки, она предложила, краснея:
- Ну давай поцелуемся еще на росстанье.
А обняв одной рукою и крестя другой - сказала:
- Прощай дружок! Спаси тебя Христос за хорошее слово, за всю твою повадку...
- Пойдем вместе?
Вырвалась из рук моих, твердо и строго говоря:
- Не годится это мне... не согласна! Кабы ты крестьянин был, а так что толку? Одним часом жизнь не меряют, а годами...
И ушла в хату, тихо улыбнувшись мне на прощанье. Я сел на колоду, думая об этой женщине: что найдет она?.. Увижу я ее еще когда-нибудь?
Заблаговестили к ранней обедне; станица давно уже проснулась и солидно, невесело шумела.
Когда я вошел в хату за котомкой - хата была уже пуста, должно быть, все вышли через разломанную стену прямо на улицу.
Сходил в войсковую избу, взял паспорт и отправился на площадь - нет ли попутчиков?
Как вчера, у ограды валялись люди из России, сидел, прислонясь спиною к бревну, толстомордый пен-зяк, - его разбитое лицо стало еще больше, уродливее, а глаза совсем заплыли в багровых опухолях,
Явился новый - седенький остробородый старичок в бархатной выцветшей скуфейке, тощий и сухой. Личико у него с кулак, нос хищно загнут и красный, пористый, а глаза - сердито-вороватые.
Рыжий орловец и вертлявый паренек наседают на него:
- Ты чего ради шляешься?
- А - ты? - тоненьким голосом спрашивает старик, прикручивая проволокой отломившуюся ручку закопченного железного чайника и ни на кого не глядя. - Мы - за работой ходим!
- Мы живем, как велено... - Кем?
- А - богом! Забыл?
Старик равнодушно и четко говорит:
- Плюет на вас бог песком да пылью, кою вы же сами поднимаете, шляясь по земле его зря...
- Стой! - кричит ушастый парень. - Как? А Христос с апостолами не ходил по земле?
- То - Христос! - значительно сказал старик, подняв на спорщика острые глаза. - Дураки! Что говорите, с кем в ряд ставитесь? Я вот крикну казака...
Много раз слышал я такие споры, и они так же противны мне, как беседы о душе.
Надобно идти.
Появился Конёв, растрепанный, потный и, тревож-но мигая, спросил:
- Рязанку эту Таньку видал? Нет? Ах, ведьма, стало быть - ушла она в ночь! Дали мне вчера чего-то выпить, настойки, что ли! Спал я всю ночь, как медведь зимой... А она с этим, видно, с пензяком...
- Вот он, - указал я.
- Э... на-ко ты! Ну, как же расписали человека, а? Богомазы, просто сказать...
Он снова начал беспокойно оглядываться.
- Куда ж они обе пошли?
- За обедней, может...
- И верно! Конечно! За-адела, брат, меня баба эта - ух как!
Но и после ранней обедни, когда - под веселый звон колоколов нарядное казачество, степенно выплыв из церкви, разлилось по станице яркими ручьями, - мы не нашли Татьяну.
- Ушла, - печально ворчал Конёв. - Ну, однако ж я ее найду... я настигну...
Мне не верилось в это и не хотелось этого.
Лет через пять я шагал по двору Метехского замка в Тифлисе, безуспешно пытаясь догадаться - за какие провинности посадили меня в эту тюрьму?
Картинно грозная извне, внутри она была наполнена веселыми и мрачными юмористами - мне казалось, что все люди в ней устроили "с разрешения начальства" любительский спектакль и, как подростки, охотно, усердно, но неумело играют плохо понятые роли арестантов, надзирателей, жандармов.
Сегодня, например, пришли в камеру мою надзиратель и жандарм, чтобы вести меня на прогулку, - я ;аявил им:
- Можно мне не гулять? Нездоров я, и не хочется...
Большой, русобородый красавец жандарм строго поднял палец вверх.
- Тебе хотеть не велено...
А надзиратель, черный как трубочист, с большими синими белками глаз, подтвердил вывихнутым языком: