Федор Сологуб - Том 8. Стихотворения. Рассказы
Катя ей бы, пожалуй, и не поверила и настояла бы на немедленном отъезде в город. Но разговор с Бредневым дал ее мыслям другое направление.
Проводив мужа до станции, Катя возвращалась домой на извозчике вместе с Бредневым.
– А Ольга Григорьевна не провожала? – спросил Бреднев.
– Она осталась с детьми, – отвечала Катя.
– Собирается в город?
– Ей не хочется в город, она настаивает, чтобы мы остались здесь до конца лета.
Бреднев засмеялся. Его добродушные серые глаза вдруг стали злыми. Он говорил:
– Не может быть! Ольга Григорьевна поступит на курсы сестер милосердия и постарается попасть поближе к Николаю Борисовичу.
Катя побледнела.
«О, хитрая, хитрая! – думала она про сестру. – Нет, ты не поедешь в город».
И они уехали самыми последними из дачников, когда уже ночи стали совсем темны, и когда уже велено было не зажигать вечером огня в комнатах, окна которых видны с моря.
Переехали в город, и Катя стала тревожиться ожиданием, когда же Ольга поступит на курсы. Но Ольга занималась с детьми. Катя стала бояться, что Ольга и так найдет возможность уехать в армию, увидеть Николая Борисовича и увлечь его. Прочтя в газете рассказ о женщине, надевшей мужской костюм и попавшей в ряды армии, Катя очень испугалась.
«Вот так и Ольга поступит, – думала она. – Встретится с Николаем, и он влюбится в нее».
Не стерпев страха, Катя решила объясниться с сестрою. Детей отправила с Эмилиею на улицу, а Ольге сказала:
– Мне надо с тобою поговорить.
Когда сестры остались одни, Катя прямо приступила к делу. Она сказала:
– Ольга, не скрывай. Я догадалась. Я знаю, что ты хочешь сделать.
И заплакала. Ольга смотрела на нее, широко открывая глубину голубых, удивленных глаз.
– Катя, милая, что ты? О чем ты догадалась! Что ты обо мне думаешь? О чем плачешь? – спрашивала она, обнимая сестру.
Катя говорила:
– Ты обрежешь волосы, оденешься мальчишкою, достанешь паспорт и поступишь в солдаты.
Ольга засмеялась. Потом нахмурилась. Спросила:
– Зачем мне все это сделать?
– Ты сама знаешь, зачем.
– Зачем же? Воевать с германцами? Быть с твоим мужем? – спрашивала Ольга.
– Да, да, вот именно все это, – сухим от злых слез голосом отвечала Катя.
Ольга обняла ее, поцеловала крепко и сказала:
– Катя, милая, поверь мне, я никогда не говорю неправды. И то, и другое я уже сделала, мне не надо резать волосы и поступать в солдаты, – я и так воюю с врагами, мне не надо ехать туда, где Николай – я и здесь с ним. Ты меня понимаешь?
– Нет, – тихо сказала Катя.
– Пойми, Катя, – говорила Ольга, – я воспитываю в твоих детях волю к господству над жизнью, научаю их хотеть и достигать, и если они и другие дети, теперь растущие, станут такими, как я хочу, тогда никакой враг не будет страшен нашей родине.
– В этом, Ольга, я тебе давно поверила, – отвечала Катя. – Помнишь, как я испугалась, когда первый раз увидела детей голыми на снегу, на морозе? Теперь я за них не боюсь, я тебе верю. Но я того боюсь, что ты тянешься к моему Николаю, и наконец отнимешь его от меня.
– Это могло бы быть, Катя, – отвечала Ольга, – если бы не было детей. Но ведь я, когда с его детьми, живу с ним и для него. Разве ты не понимаешь, какое это высокое счастье – быть с любимым в том, что живо и молодо, в его детях и на этом мосту между ним и мною целовать его целованием чистым и без горечи?
Катя подняла голову, положила руки на Ольгины плечи и долго смотрела в ее дивные, навеки удивленные высокою тайною жизни и любви глаза. Долго смотрела и плакала. Потом стала перед Ольгою на колени и приникла губами к ее рукам, и целовала их, целовала их упоенно и самозабвенно. И в эту минуту сердце ее открылось для любви, которой раньше она не знала.
Свет вечерний*
Морозом дышали ночные просторы. На темно-синем небе горели звезды, и такими близкими казались они земле. Вниз опрокинутый высокий серп луны был тих, чист и ясен.
Тот, кто шел в лучах луны, поднимая порою глаза в лунную непорочность, так больно и трепетно чувствовал, что он все еще только человек. Человек, которому горестно и трудно, – может быть, потому, что в этом ясном и непреклонном сиянии только ему мглистым является его путь.
Иван Петрович Травин возвращался домой по одной из окраинных улиц маленького западного городка, где мороз был редким явлением. Чтобы не думать ни о чем, Иван Петрович смотрел на снег. Из-за длинных заборов пустынной улицы пушистые и белые от снега ветки деревьев бросали на снег сквозные тени. Странно было думать, что этот снег белого цвета, – так он синел, темнел в тенях, таинственно мерцал в лунном свете и неожиданно яснел в колеях и выбоинах.
Грустные думы, обычные спутницы Ивана Петровича, и теперь не покидали его, томили и отрадно утешали. Он думал о жене, которая его оставила, и о подростке сыне, который остался с ним.
Жена его оставила потому, что перестала верить в его святыню, в его надежды, и поверила в механически-правильные мысли тех, кто ждет преобразования мира от фабричного города. Не потому, что разлюбила его, что полюбила другого. Он чувствовал, что она разлюбила не его, а эту всю почвенную жизнь, милую для него.
Сын остался. Его надо воспитать в той же любви, чтобы сердце его было пламенеющим и ревнивым, иногда ненавидящим любимое, но не выносящим хулы на родное. Но как трудна эта любовь!
Вот за этими заборами таятся дома бедняков, евреев, поляков, русских, выходцев из-за рубежа. Таится жизнь, то безумно-дерзкая, то безумно-робкая. Таится много вражды и злобы. И злоба от нищеты и непонимания.
Родина, жена, сын – дом малый, свой, и дом большой, отечество. И переход от одного к другому, гимназии, где Иван Петрович давал уроки, и городок, взбаламученный войною, недалекою от этих мест, но все же уверенный, что враг сюда не доберется. В этом кругу вращались мысли Ивана Петровича, когда он услышал за собою чью-то робкую и торопливую побежку. Иван Петрович остановился и, досадливо поеживаясь, ждал, чтобы прохожий обогнал его. Как это бывает иногда у очень нервных людей, Иван Петрович не терпел чьих-нибудь шагов за спиною.
Всмотрелся в прохожего, узнал его по тощей фигуре, приподнятым плечам, рыжей острой бородке, по беспокойному, внятному и в полумраке, блеску вспыхивающих и потухающих, усталых глаз, по утомленной улыбке тонких, опущенных в углах книзу, губ, – узнал и удивился: это был еврей-портной Тейтельбаум, о котором много в городе говорили в последние два дня, и говорили так, что Иван Петрович никак не мог ожидать встречи с ним на улице.
– Это вы, господин Тейтельбаум? – воскликнул Иван Петрович.
Тейтельбаум, суетливо кланяясь, приподнял фуражку.
– Ну, это таки я, – говорил он, – и иду к вам, несу заказ. Вы себе думали, Иван Петрович, что вашего Сережи панталоны уже пропали, и что Тейтельбаум болтается на веревке, а Тейтельбаум таки жив, и ничего такого с Тейтельбаумом не случилось.
– Пойдемте вместе, господин Тейтельбаум, – сказал Иван Петрович, – я иду домой. Да скажите, это такое в самом деле было?
Тейтельбаум рассказывал:
– Вы тоже подумали, что Тейтельбаум – шпион, что Тейтельбаума поймали? И это же мне все говорят, куда я ни приду: господин Тейтельбаум, разве вас еще не повесили? Но скажите, пожалуйста, за что меня вешать? Какой-то шарлатан донес, что ко мне пришел подозрительный человек, и ко мне пришли брать этого подозрительного человека, ну и что же вы думаете, оказалось? Это наш таки еврейчик, раненый солдат. Он ко мне пришел, вот и все.
Иван Петрович сказал:
– Говорили, что этот подозрительный человек был одет как-то странно, не то солдат, не то цивильный.
– Ну, так он же только что вышел из лазарета, – отвечал Тейтельбаум, – я же не знаю, что он себе думал, зачем он отстал от своей команды. Его взяли и отправили, куда следует. Скажите, пожалуйста, из-за чего такой скандал делать? Сам господин комендант сказал мне: «Ну, идите себе, господин Тейтельбаум, я знаю, что вы – честный еврей и занимаетесь своим делом».
Ивану Петровичу не хотелось расспрашивать Тейтельбаума о подробностях этой истории с легкомысленным солдатом. Он сказал:
– Вот и хорошо, господин Тейтельбаум, – значит, вас ни в чем не подозревают.
– И что вы тут видите хорошего? – жалующимся голосом говорил Тейтельбаум. – Начальство знает, в чем дело, а в городе все говорят, – шпиона поймали и на базаре повесили, зачем шпион. Это очень нехорошо, Иван Петрович.
– Да, это скверно, – согласился Травин.
Тейтельбаум продолжал:
– Ну, я таки ваш заказ исполнил, Сережи вашего панталоны починил. Правда, очень короткие вышли, потому что я низочки взял отрезал и положил заплатки, где надобно, но при длинных чулках дома очень хорошо будет.