Валентин Катаев - Белеет парус одинокий
– Я не понимаю… Что вы хотите?
– Ой, барин, да как же? – испуганно бормотала она. – Да как же? Разбивают евреев… А русских не трогают… У кого на окнах иконы – до тех не заходят!
Вдруг лицо отца исказилось.
– Не смейте! – закричал он высоким, срывающимся голосом и начал изо всех сил дробно стучать кулаком по столу. – Не смейте… Я вам запрещаю!.. Слышите? Сию же минуту прекратите… Иконы существуют не для этого… Это… это кощунство… Сейчас же…
Круглые крахмальные манжеты выскочили из рукавов. Лицо стало смертельно бледным, с розовыми пятнами на высоком лепном лбу.
Никогда еще Петя не видел отца таким: он трясся и был страшен. Он бросился к подоконнику и схватил икону.
Но Дуня крепко держала ее и не отпускала.
– Барин!.. Что вы делаете?.. – с отчаянием кричала она. – Они же всех чисто поубивают! Татьяна Ивановна! Ясочка! Чисто всех побьют! Ни на что не посмотрят!..
– Молчать! – заорал отец, и жилы у него на лбу страшно вздулись. – Молчать! Здесь я хозяин! Я не позволю у себя в доме… Пускай приходят! Пускай убивают всех!.. Скоты!.. Вы не имеете права… Вы не имеете…
Тетя хрустела пальцами:
– Василий Петрович! Умоляю вас, успокойтесь!..
Но отец уже стоял, прислонясь головой к обоям и закрыв руками лицо.
– Идут! – крикнула вдруг Дуня.
Наступила тишина.
На улице слабо слышалось стройное пение. Можно было подумать, что где-то очень далеко – крестный ход или похороны.
Петя осторожно посмотрел в окно. На улице не было ни души. Еще более опустившееся и потемневшее небо грифельного цвета висело над безлюдным Куликовым полем. Несколько длинных ниток легкого, как лебяжий пух, снега, собранного ветром, лежало в морщинах голой земли.
Между тем пение становилось все явственнее. Тогда Петя с полной ясностью увидел, что та низкая и темная туча, которая лежала на горизонте Куликова поля справа от вокзала, вовсе не туча, а медленно приближающаяся толпа.
В доме захлопали форточки.
В кухне послышались чьи-то сдержанные, очень тихие голоса, топтанье, шум юбок, и в коридоре совершенно неожиданно появилась пожилая женщина, держа за руку ярко-рыжую заплаканную девочку.
Женщина была одета, как для визита, в черные муаровые юбки, мантильку и фильдекосовые митенки. На голове у нее несколько набок торчала маленькая, но высокая черная шляпка с куриными перьями. Из-за ее плеча выглядывали матово-бледное круглое лицо Нюси и котелок «Бориса – семейство крыс».
Это была мадам Коган со всей своей семьей.
Не смея переступить порог комнаты, она долго делала в дверях реверансы, одной рукой подбирая юбки, а другую прижимая к сердцу. Сладкая, светская и вместе с тем безумная улыбка играла на ее подвижном, морщинистом личике.
– Господин Бачей! – воскликнула она пронзительным птичьим голосом, простирая обе дрожащие руки в митенках к отцу. – Господи Бачей! Татьяна Ивановна! Мы всегда были добрыми соседями!.. Разве люди виноваты, что у них разный бог?..
Она вдруг упала на колени.
– Спасите моих детей! – исступленно закричала она, рыдая. – Пусть они разбивают всё, но пусть пощадят детей!
– Мама, не смей унижаться! – злобно крикнул Нюся, засовывая руки в карманы, и отвернулся, показав свою подбритую сзади, синеватую шею.
– Наум, замолчишь ли ты наконец? – прошипел «Борис – семейство крыс». – Или ты хочешь, чтобы я тебе надавал по щекам? Твоя мать знает, что она делает. Она знает, что господин Бачей – интеллигентный человек. Он не допустит, чтоб нас убили…
– Ради бога, мадам Коган! Что вы делаете? – бормотала тетя, бросаясь и поднимая еврейку. – Как вам не стыдно? Конечно же, конечно! Ах, господи, прошу вас, входите… Господин Коган… Нюся… Дорочка… Какое несчастье!
Пока мадам Коган рыдая, рассыпалась в благодарностях, от которых папа и тетя готовы были провалиться со стыда сквозь землю, пока она рассовывала детей и мужа по дальним комнатам, пение за окном росло и приближалось с каждым шагом.
По Куликову полю к дому шла небольшая толпа, действительно напоминавшая крестный ход.
Впереди два седых старика, в зимних пальто, но без шапок, на полотенце с вышитыми концами несли портрет государя.
Петя сразу узнал эту голубую ленту через плечо и желудь царского лица. За портретом качались церковные хоругви, высоко поднятые в холодный, синеватый, как бы мыльный воздух.
Дальше виднелось множество хорошо, тепло одетых мужчин и женщин, чинно шедших в калошах, ботиках, сапогах. Из широко раскрытых ртов вился белый пар. Они пели:
– Спаси, го-о-споди, лю-у-ди твоя и благослови до-стоя-я-а-ние твое…
У них был такой мирный и такой благолепный вид, что в лице у отца на одну минуту даже заиграла нерешительная улыбка.
– Ну, вот видите, – сказал он, – идут себе люди тихо, мирно, никого не трогают, а вы…
Но как раз в этот миг шествие остановилось против дома на той стороне улицы. Из толпы выбежала большая, усатая, накрест перевязанная двумя платками женщина с багрово-синими щеками. Ее выпуклые черные глаза цвета винограда «изабелла» были люто и решительно устремлены на окна. Она широко, по-мужски, расставила толстые ноги в белых войлочных чулках и погрозила дому кулаком.
– А, жидовские морды! – закричала она пронзительным, привозным голосом. – Попрятались? Ничего, мы вас сейчас найдем! Православные люди, выставляйте иконы!
С этими словами она подобрала спереди юбку и решительно перебежала улицу, выбрав на ходу большой голыш из кучи, приготовленной для ремонта мостовой.
Следом за ней из толпы вышло человек двадцать чубатых длинноруких молодцов с трехцветными бантиками на пальто и поддевках. Они не торопясь один за другим перешли улицу мимо кучи камчей, и каждый, проходя, наклонялся глубоко и проворно.
Когда прошел последний, на месте кучи оказалась совершенно гладкая земля.
Наступила мертвая тишина. Теперь часы уже не щелкали, а стреляли, и в окнах были вставлены черные стекла.
Тишина тянулась так долго, что отец успел проговорить:
– Я не понимаю… Где же, наконец, полиция?.. Почему из штаба не посылают солдат?..
– Ах, да какая там полиция! – закричала тетя с истерической запальчивостью.
Она осеклась. Тишина сделалась еще ужаснее. «Борис – семейство крыс», присевший на край стула посредине гостиной, в котелке, сдвинутом на лоб, смотрел в угол косо и неподвижно больными глазами.
Нюся ходил взад и вперед по коридору, положив руки в карманы. Теперь он остановился, прислушиваясь. Его полные губы кривились презрительно, натянутой улыбкой.
Тишина продолжалась еще одно невыносимое мгновение и рухнула. Где-то внизу бацнул в стекло первый камень. И тогда шквал обрушился на дом. На тротуар полетели стекла. Загремело листовое железо сорванной вывески. Раздался треск разбиваемых дверей и ящиков. Было видно, как на мостовую выкатываются банки с монпансье, бочонки, консервы.
Вся озверевшая толпа со свистом и гиканьем окружила дом. Портрет в золотой раме с коронкой косо поднимался то здесь, то там. Казалось, что офицер в эполетах и голубой ленте через плечо, окруженный хоругвями, все время встает на цыпочки, желая заглянуть через головы.
– Господин Бачей! Вы видите, что делается? – шептал Коган, потихоньку ломая руки. – На двести рублей товару!
– Папа, замолчите! Не смейте унижаться! – закричал Нюся. – Это не относится к деньгам.
Погром продолжался.
– Барин! Пошли по квартирам, евреев ищут!
Мадам Коган вскрикнула и забилась в темном коридоре, как курица, увидевшая нож.
– Дора! Наум! Дети!..
– Барин, идут по нашей лестнице…
На лестнице слышался гулкий, грубый шум голосов и сапог, десятикратно усиленный в коробке парадного хода. Отец трясущимися пальцами, но необыкновенно быстро застегнулся на все пуговицы и бросился к двери, обеими руками раздирая под бородой крахмальный воротник, давивший ему горло. Тетя не успела ахнуть, как он уже был на лестнице.
– Ради бога, Василий Петрович!
– Барин, не ходите, убьют!
– Папочка! – закричал Петя и бросился за отцом.
Прямой и легкий, с остановившимся лицом, в черном сюртуке, отец, гремя манжетами, быстро бежал вниз по лестнице.
Навстречу ему, широко расставляя ноги, тяжело лезла женщина в белых войлочных чулках. Ее рука в нитяных перчатках с отрезанными пальцами крепко держала увесистый голыш. Но теперь ее глаза были не черными, а синевато-белыми, подернутыми тусклой плевой, как у мертвого вола. За ней поднимались потные молодцы в синих суконных картузах чернобакалейщиков.
– Милостивые государи! – неуместно выкрикнул отец высоким фальцетом, и шея его густо побагровела. – Кто вам дал право врываться в чужие дома? Это грабеж! Я не позволяю!
– А ты здесь кто такой? Домовладелец?
Женщина переложила камень из правой руки в левую и, не глядя на отца, дала ему изо всех сил кулаком в ухо.