Александр Герцен - Том 8. Былое и думы. Часть 1-3
– В этом я не виноват, – отвечал Голицын.
Зверь, бешеная собака, когда кусается, делает серьезный вид, поджимает хвост, а этот юродивый вельможа, аристократ, да притом с славой доброго человека… не постыдился этой подлой шутки.
…Мы остановились еще раз на четверть часа в зале, вопреки ревностным увещеваниям жандармских и полицейских офицеров, крепко обнялись мы друг с другом и простились надолго. Кроме Оболенского, я никого не видел до возвращения из Вятки.
Отъезд был перед нами.
Тюрьма продолжала еще прошлую жизнь; но с отъездом в глушь она обрывалась.
Юношеское существование в нашем дружеском кружке оканчивалось.
Ссылка продолжится наверное несколько лет. Где и как встретимся мы, и встретимся ли?..
Жаль было прежней жизни, и так круто приходилось ее оставить… не простясь. Видеть Огарева я не имел надежды. Двое из друзей добрались ко мне в последние дни, но этого мне было мало.
Еще бы раз увидеть мою юную утешительницу, пожать ей руку, как я пожал ей на кладбище… В ее лице хотел я проститься с былым и встретиться с будущим… Мы увиделись на несколько минут, 9 апреля 1835 г., накануне моего отправления в ссылку.
Долго святил я этот день в моей памяти, это – одно из счастливейших мгновений в моей жизни.
…Зачем же воспоминание об этом дне и обо всех светлых днях моего былого напоминает так много страшного?.. Могилу, венок из темнокрасных роз, двух детей, которых я держал за руки, – факелы, толпу изгнанников, месяц, теплое море под горой, речь, которую я не понимал и которая резала мое сердце…
Все прошло!
Глава XIII
Утром 10 апреля жандармский офицер привез меня в дом генерал-губернатора. Там, в секретном отделении канцелярии, позволено было родственникам проститься со мною.
Разумеется, все это было неловко и щемило душу – шныряющие шпионы, писаря, чтение инструкции жандарму, который должен был меня везти, невозможность сказать что-нибудь без свидетелей, – словом, оскорбительнее и печальнее обстановки нельзя было придумать.
Я вздохнул, когда коляска покатилась, наконец, по Владимирке.
Per me si va nella citta dolente,
Per me si va nel eterno dolore…[151]
На станции где-то я написал эти два стиха, которые равно хорошо идут к преддверию ада и к сибирскому тракту.
В семи верстах от Москвы есть трактир, называемый «Перовым». Там меня обещался ждать один из близких друзей. Я предложил жандарму выпить водки, он согласился: от городу было далеко. Мы взошли, но приятеля там не было. Я мешкал в трактире всеми способами, жандарм не хотел больше ждать, ямщик трогал коней – вдруг несется тройка и прямо к трактиру, я бросился к двери… двое незнакомых гляющих купеческих сынков шумно слезали с телеги. Я посмотрел вдаль – ни одной движущейся точки, ни одного человека не было видно на дороге к Москве… Горько садиться и ехать. Я дал двугривенный ямщику, и мы понеслись, как из лука стрела.
Мы ехали не останавливаясь; жандарму велено было делать не менее двухсот верст в сутки. Это было бы сносно, но только не в начале апреля. Дорога местами была покрыта льдом, местами водой и грязью; притом, подвигаясь к Сибири, она становилась хуже и хуже с каждой станцией.
Первый путевой анекдот был в Покрове.
Мы потеряли несколько часов за льдом, который шел по реке, прерывая все сношения с другим берегом. Жандарм торопился; вдруг станционный смотритель в Покрове объявляет, что лошадей нет. Жандарм показывает, что в подорожной сказано: «Давать из курьерских, если нет почтовых». Смотритель отзывается, что лошади взяты под товарища министра внутренних дел. Как разумеется, жандарм стал спорить, шуметь; смотритель побежал доставать обывательских лошадей. Жандарм отправился с ним.
Надоело мне дожидаться их в нечистой комнате станционного смотрителя. Я вышел за ворота и стал ходить перед домом. Это была первая прогулка без солдата после девятимесячного заключения.
Я ходил с полчаса, как вдруг повстречался мне человек в мундирном сертуке без эполет и с голубым pour le mérite[152] на шее. Он с чрезвычайной настойчивостью посмотрел на меня, прошел, тотчас возвратился и с дерзким видом спросил меня:
– Вас везет жандарм в Пермь?
– Меня, – отвечал я, не останавливаясь.
– Позвольте, позвольте, да как же он смеет…
– С кем я имею честь говорить?
– Я здешний городничий, – ответил незнакомец голосом, в котором звучало глубокое сознание высоты такого общественного положения. – Прошу покорно, я с часу на час жду товарища министра – а тут политические арестанты по улицам прогуливаются. Да что же это за осел жандарм!
– Не угодно ли вам адресоваться к самому жандарму?
– Не адресоваться, а я его арестую, я ему велю влепить сто палок, а вас отправлю с полицейским.
Я кивнул ему головой, не дожидаясь окончания речи, и острыми шагами пошел в станционный дом. В окно мне было слышно, как он горячился с жандармом, как грозил ему. Жандарм извинялся, но, кажется, мало был испуган. Минуты через три они взошли оба, я сидел, обернувшись к окну, и не смотрел на них.
Из вопросов городничего жандарму я тотчас увидел, что он снедаем желанием узнать, за какое дело, почему и как я сослан. Я упорно молчал. Городничий начал безличную речь между мною и жандармом:
– В наше положение никто не хочет взойти. Что, мне весело, что ли, браниться с солдатом или делать неприятности человеку, которого я отродясь не видал? Ответственность! Городничий – хозяин города. Что бы ни было, отвечай: казначейство обокрадут – виноват; церковь сгорела – виноват; пьяных много на улице – виноват; вина мало пьют – тоже виноват (последнее замечание ему очень понравилось, и он продолжал более веселым тоном); хорошо, вы меня встретили, – ну, встретили бы министра да тоже бы эдак мимо, а тот спросил бы: «Как, политический арестант гуляет? – городничего под суд…»
Мне, наконец, надоело его красноречие, и я, обращаясь к нему, сказал:
– Делайте все, что вам приказывает служба, но я вас прошу избавить меня от поучений. Из ваших слов я вижу, что вы ждали, чтоб я вам поклонился. Я не имею привычки кланяться незнакомым.
Городничий сконфузился.
«У нас всё так, – говаривал А. А., – кто первый даст острастку, начнет кричать, тот и одержит верх. Если, говоря с начальником, вы ему позволите поднять голос, вы пропали; услышав себя кричащим, он сделается дикий зверь. Если же при первом грубом слове вы закричали, он непременно испугается и уступит, думая, что вы с характером и что таких людей не надобно слишком дразнить».
Городничий услал жандарма спросить, чтó лошади, и, обращаясь ко мне, заметил вроде извинения:
– Я это больше для солдата и сделал, вы не знаете, что такое наш солдат, – ни малейшего попущения не следует допускать, но поверьте, я умею различать людей – позвольте вас спросить, какой несчастный случай…
– По окончании дела нам запретили рассказывать.
– В таком случае… конечно… я не смею… – и взгляд городничего выразил муку любопытства. Он помолчал.
– У меня был родственник дальний, он сидел с год в Петропавловской крепости, знаете, тоже, сношения – позвольте, у меня это на душе, вы, кажется, все еще сердитесь? Я человек военный, строгий, привык; по семнадцатому году поступил в полк, у меня нрав горячий, но через минуту все прошло. Я вашего жандарма оставлю в покое, черт с ним совсем….
Жандарм взошел с докладом, что ранее часа лошадей нельзя пригнать с выгона.
Городничий объявил ему, что он прощает его по моему ходатайству; потом, обращаясь ко мне, прибавил:
– И вы уж не откажите в моей просьбе, и в доказательство, что не сердитесь, – я живу через два дома отсюда, – позвольте вас просить позавтракать чем бог послал.
Это было так смешно после нашей встречи, что я пошел к городничему и ел его балык и его икру, и пил его водку и мадеру.
Он до того разлюбезничался, что рассказал мне все свои семейные дела, даже семилетнюю болезнь жены. После завтрака он с гордым удовольствием взял с вазы, стоявшей на столе, письмо и дал мне прочесть «стихотворение» его сына, удостоенное публичного чтения на экзамене в кадетском корпусе. Одолжив меня такими знаками несомненного доверия, он ловко перешел к вопросу, косвенно поставленному, о моем деле. На этот раз я долею удовлетворил городничего.
Городничий этот напомнил мне того секретаря уездного суда, о котором рассказывал наш Щ<епкин>. «Девять исправников переменились, а секретарь остался бессменно и управлял попрежнему уездом.
– Как это вы ладите со всеми? – спросил его Щ<епкин>.
– Ничего-с, с божией помощью обходимся кой-как. Иной, точно, сначала такой сердитый, бьет передними и задними ногами, кричит, ругается; и в отставку, говорит, выгоню и в губернию, говорит, отпишу – ну, знаете, наше дело подчиненное, смолчишь и думаешь: дай срок, надорвется еще! Так это, – еще первая упряжка. И, действительно, глядишь, – куда потом в езде хорош».