Федор Сологуб - Том 8. Стихотворения. Рассказы
– Послезавтра мамины именины. Тетечка, подари этот портрет маме в ее именины. Он такой светлый! Мама обрадуется, тогда я ей скажу: «Мама, сними траур, не плачь, – отец умер, но я с тобою, его сын, и я буду сильный, смелый, и буду тебя радовать».
Ему хотелось плакать, но он стойко удерживал слезы. Он знал, что под кистью Валентины возникает яркий, радостный, сильный образ могучего отрока, такого, каким Леонид хочет быть, каким он будет.
Валентина быстро работала. Целый вечер продержала Леонида, давая ему по несколько минут отдыха.
Евгения пришла за сыном, в траурном платье, бледная, еще более похудевшая. Заслышав ее голос в прихожей, Леонид быстро подбежал к Валентине и зашептал:
– Тетечка, не пускай сюда маму. Я хочу, чтобы она сразу увидела портрет и обрадовалась.
Валентина кивнула головою, Леонид быстро отбежал на свое место. Открылась дверь, вошла Евгения. Валентина поспешно отодвинула подставку.
– Не смотри, Женя, – крикнула она, – портрет еще не кончен. Я и Леньке его пока не показываю.
– Хорошо, – отвечала Евгения, – я посижу с Борисом.
IVНа другой день к вечеру портрет был готов. Леонид стоял перед ним, смотрел долго, счастливо улыбался и плакал. Огненные глаза, похожие на отцовы, глядели на него с портрета.
– Ну, глупый, о чем же ты плачешь? – лаская его, спрашивала Валентина.
– Тетечка, – говорил Леонид, – я на портрете такой яркий и радостный, точно не я, и в то же время я. Ничего не боюсь, и все могу, что захочу.
– Да, – сказала Валентина, – все сможешь, что захочешь. Вырастай умеющим хотеть и делать. А завтра пораньше утром приходи за портретом, – покажешь его маме сам.
VВ день маминых именин Леонид утром сбегал к тете Валентине. Принес портрет, – большой, тяжелый, едва дотащил. Непременно захотел сам нести.
– Что делает мама? – спросил он у Саши.
Саша хмуро отвечала:
– Известно что, – смотрит на вашего папаши портрет да плачет.
Леонид вошел к матери.
– Мамочка, тетя Валя прислала тебе подарок.
– Ну, покажи, разверни, – слабо улыбнувшись, сказала Евгения.
Леонид торопливо сорвал бумагу и поставил портрет на стул.
– Смотри, мама.
И сам пытливо смотрел на мамино лицо. Лицо Евгении слегка зарумянилось. Она глядела на изображение отрока, ярко пламенеющее перед нею.
– Хорошо! Очень хорошо!
– Мама, это еще не я, – говорил Леонид, – но я таким буду.
– Это – мечта моя о тебе, – сказала Евгения, – о моем сыне, о сыне моего Сергея.
И опять заплакала. Леонид говорил настойчиво:
– Я таким буду. А ты, мама, радуйся, – отец умер доблестно, и я буду его помнить, и буду достоин его светлой памяти. Мама, мама, когда люди умирают так доблестно, не надо носить по ним траур. И когда они оставляют после себя сыновей, сильных и смелых, не надо носить по ним траур: Мама, сними траур, не печалься, – отец будет рад, что его смерть не сломила тебя.
Евгения, плача, обняла Леонида.
– Слабенький ты у меня, – сказала она тихо.
Леонид быстрым движением вырвался из ее рук.
– Мама! – крикнул он, – и я не хочу носить траура. Я хочу быть сильным, радостным и смелым.
И он проворно сбросил с себя всю одежду и стоял обнаженный рядом со своим изображением, бледная тень созданного чарами искусства яркого образа. Но глаза его пламенели так же, как огненные глаза изображенного отрока. Он дрожал весь и настойчиво повторял:
– Мама, надень то платье, которое ты сшила к именинам, а это ужасное платье сними, сожги! Сними траур, мама, и радуйся!
Евгения покачала головою.
– Как я могу радоваться, когда милый мой убит!
Леонид заплакал и закричал:
– Я пойду на лестницу, на двор, и буду там стоять на морозе голый, пока ты не скажешь мне, что сегодня же снимешь траур и наденешь праздничное платье.
И он стремительно выбежал из комнаты, толкнул в дверях входившую зачем-то Сашу и побежал в переднюю.
– Ленечка, Ленечка, куда вы? – закричала испуганная Саша.
Но уже Леонид выскочил на лестницу и побежал вниз. Успел добежать до пятого этажа, когда сверху послышался голос Евгении:
– Леня, вернись, я сниму траур и не надену его, пока ты со мною.
Леонид побежал вверх, навстречу бегущей к нему по лестнице Евгении. Она обняла его, смеясь и плача, и повела его домой, повторяя:
– Радость моя, сыночек светлый, мы не будем носить траур. Светлой душе отца твоего не нужны наши слезы, наши воздыхания. А я помогу тебе стать таким светозарным, каким написала тебя тетя Валя.
Визит*
– Принимают? – спросил, уверенный услышать да, Латанский у открывшей дверь на его звонок румяно-спокойной горничной, эстонки Эльзы.
И вошел в переднюю, где после его звонка рукою быстро прибежавшей Эльзы был повернут бронзовый выключатель и вспыхнула электрическая лампочка в голубоватого стекла тюльпане.
– Генеральша дома, – отвечала Эльза, стаскивая с молодого человека меховое пальто. – Примут. Только они в слезах. И в сборах.
Латанский приглаживал перед зеркалом жидковатые волосы на начинающей лысеть голове. Кстати любовался своим холодным, холеным лицом, на котором нос был тонок и прям, губы алы, брови черны, глаза холодны и остры. Это лицо казалось ему красивым. Дамы холодного города в этом были с ним согласны.
Он улыбнулся на слова Эльзы и спросил негромко:
– О чем слезы? И куда сборы?
– Насчет генерала огорчаются, – отвечала Эльза. – Собираются вечером нынче ехать в армию.
– В чем дело? – тревожно спросил Латанский.
У него были расчеты провести этот вечер вместе с молодою генеральшею, Евгениею Петровною. Потому он и зашел днем в этот праздничный день, хоть был здесь только вчера, в первый день Рождества.
– Генерал ранен, – сказала Эльза. – Сегодня пришло письмо.
Открыла дверь в гостиную. Латанский взглянул на нее, хотел потрогать ее за подбородок, чтобы полюбоваться тем, как вспыхнет непорочная Эльза, но раздумал, увидев в Эльзиных глазах слезинки. Спросил:
– Кого же тебе жалко, генерала или генеральшу?
– Все утро барыня плачет, глядеть жалко, – сказала Эльза и пошла докладывать.
Латанский пожал плечами.
«Чудит Евгения Петровна, – думал он досадливо. – Мужа не любит, в меня влюблена, о чем плакать, не понимаю».
Нетерпеливо ходил по гостиной, где стены, ковры и мебель были в серовато-жемчужных и блекло-розовых тонах, и невнимательно поглядывал на картины и портреты. Досадливо думал, что придется долго ждать, пока Евгения будет уничтожать следы пролитых ею слез. Но ждать пришлось не долго. В соседней комнате послышались легкие, быстрые шаги. Латанский едва успел согнать с лица гримасу скуки и нетерпения и сделать из своих прямо разрезанных губ улыбающееся подобие готового натянуться тугого лука, алеющего на этой тетиве.
Молодая, красивая и заплаканная, вышла Евгения. Протянула Латанскому руку и заговорила:
– Можно ли было этого ожидать? Ранен! И тяжело! Начальник дивизии, – и ранен, как прапорщик! Какая отчаянная храбрость!
– Милая Женечка, – говорил Латанский, целуя ее руки, – успокойтесь, не плачьте. Ваш муж – доблестный воин, он не жалеет своей жизни, но ведь ваши слезы ему не помогут и не упадут на его раны целебным бальзамом.
– Я все утро плачу, – сказала она жалующимся голосом.
И опять заплакала. Латанский говорил ласково, но уже слегка нетерпеливо:
– Женя, милая, но ведь я с вами. Я вас люблю, я вас не оставлю.
Евгения глянула на него, на секунду отняв от глаз платок. Ее заплаканные глаза блеснули остро и зло. Латанскому стало досадно, что она плачет при нем, не заботясь о том, что от слез краснеют веки и некрасивым делается лицо.
Евгения сказала:
– Да, вижу, вы не на войне. Вас еще не призвали.
Латанскому стало весело, как всегда при мысли, что ему-то не придется лежать в холодных окопах, что жизни его не угрожает никакая опасность.
– И не призовут, – весело сказал он. – К счастью, я занимаю такое место, которое меня освобождает.
Приятная теплота разлилась по всему его облеченному в элегантный костюм телу. Так приятно знать, что ничто не нарушит милых привычек удобной жизни.
Евгения, шурша белым шелком платья, подошла к окну. Смотрела рассеянно на людную улицу. Сказала тихо:
– Какой он отважный! Я сегодня к нему еду. Он в госпитале в… Завтра я его увижу. Как я взгляну ему в глаза!
– Женя, что вы говорите? – с удивлением воскликнул Латанский.
В его серых глазах мелькнуло что-то, похожее на испуг.
Евгения посмотрела на него внимательно и заговорила тихо, и голос ее слегка дрожал, точно от страха:
– Послушайте, Николай Сергеевич, а что, если он знал? Если он знал, что я делаю? Если он нарочно? Если он искал смерти?