Григорий Свирский - На лобном месте
В речи, обращенной к писателям, Хрущев проявил себя почти либералом. На холуйский возглас Вадима Кожевникова в ЦК: "Руководите нами!" -- Хрущев ответил писателям еще в мае 59-го года: "...вы знаете, нелегко сразу разобраться в том, что печатать, а что не печатать... Поэтому, товарищи, не взваливайте на плечи правительства решение таких вопросов, решайте их сами, по-товарищески..."
Почти никто не использовал этой редчайшей возможности, этой направдоподобной щели к духовной свободе, существовавшей более двух лет. Кроме редактора "Нового мира" Александра Твардовского.
Как видим, многим, очень многим компонентам -- литературным, политическим и даже космическим -- мы обязаны большому, сложному явлению Солженицына -- голосу погубленных поколений, голосу погубленной России, которому нельзя не внимать.
2. СОЛЖЕНИЦЫН БЕССМЕРТНЫЙ И СМЕРТНЫЙ...
Когда Солженицын ступил на землю Запада, я, увидев по телевизору его измученно-отрешенное жесткое лицо с всклокоченной ветром бородой, похолодел. "Это не он! -- сказал я окружавшим меня людям. -- Смотрите, он даже внешне не похож на Солженицына!.. Александру Солженицыну сейчас на Лубянке горящими папиросами грудь прижигают, глумятся над ним, а привезли двойника, агента... Этот поораторствует месяц-другой, до приезда жены Солженицына, скомпрометирует настоящего Солженицына и своими речами, и своей немотой, а затем пропадет, и советское правительство тут будет как бы ни при чем..."
Я всполошил тогда своими телефонными звонками несколько европейских столиц, крича в трубку: "Это не он! Это не он! Настоящий остался на Лубянке!"
К великому счастью, я ошибся. Приезд жены Солженицына развеял мои тревоги.
Однако когда я познакомился не только с Солженицыным -- крупнейшим художником современности, не только с Солженицыным -- "огнепальным Аввакумом" XX века, проклявшим и победившим атомное государство, но и с философом Солженицыным, футурологом Солженицыным, у меня опять появилось чувство: "Не он..." Словно бы подменили автора "В круге первом", хотя, несомненно, на подмену КГБ не пошел. Не решилось или не получило санкции...
Почему же ко мне возвращается порой это странное чувство? "Не он..."
Произведениям Александра Солженицына посвящены, как известно, горы исследований: библиография, составленная Д. Фини (АНН АРБОР, 1973), насчитывает 2465 ссылок.
Ныне, по-видимому, количество работ удвоилось. Останавливаться на них или вступать с некоторыми исследователями в полемику здесь нецелесообразно, моя задача иная: Время Солженицына. Сдвиг в литературе и общественном сознании России, вызванный явлением Солженицына, бросившего вызов атомному государству...
Чтобы не повторять известного, я попытаюсь сосредоточить внимание на личности писателя, в той последовательности, в какой она мне открывалась. Личности фанатично-одержимой, поднявшейся над могилами миллионов и психологачески уходящей своими более глубокими корнями скорее всего в русский раскол, который сжигал себя в скитах -- ради истинной веры...
...Впервые я увидел Александра Исаевича в конце 1961 года. Я принес в отдел прозы "Нового мира" очередную рукопись, к оторую мне дали на рецензирование. В отделе прозы, не во второй комнате, у начальника отдела, а в проходной, где задерживаются начинающие, сидел в углу, на скрипящем стуле, неизвестный мне автор. В руках он держал дешевую картонную папку. Напротив него располагалась за своим рабочим столом редактор Анна Самойловна Берзер, маленькая худенькая женщина, которую мы некогда называли между собой лакмусовой бумажкой: в лихие времена ее из журнала выгоняли, в либеральные -- немедля возвращали. Автор не постукивал нервно пальцами по папке, опущенной им на колени, не проявлял нетерпения. Это был автор, уже получивший ответ. Автор, которого поздравили с успехом, во всяком случае, обнадежили... Безбородое свежее немолодое лицо его светилось. Нет, не радостью. Но -- глубоко выстраданным удовлетворением. Лицо казалось беззащитным, открытым, чуть извиняющимся за свое вторжение. "У него мягкое лицо", -- сказала в те дни Анна Ахматова.
Мягкое лицо. Кепочка и дешевый серый костюм "из сельмага". Таким он оставался еще в 1967 году, когда я впервые говорил с ним возле одного из писательских домов, куда Солженицын приехал, чтобы лично, минуя почту, вручить писателям свое обращение к съезду писателей, открытому дня три-четыре спустя.
Дул ветер, взметая полы его дешевого пиджака, теребил бумажные неглаженые брюки. Он был уже всемирно знаменит. Давно были напечатаны эпохальные "Один день...", "Матренин двор", который способствовал его признанию в среде писателей больше, чем "Один день...". "Там работала тема, неведомая раньше, ужасная, как взрыв у твоих ног", -- говорили перетрусившие "маститые", а тут ясно -- пришел огромный талант..." Он был признан всеми, однако внешне продолжал оставаться чуть сгорбленным сельским учителем из подмосковного городка.
"Он живет на семьдесят пять копеек в день", -- сказал мне в те дни о нем Лев Копелев.
Когда начало меняться его лицо? Когда он начал отращивать бороду, для того, возможно, чтобы лицо не казалось столь мягким и беззащитным?
Когда оно и в самом деле обрело, даже внешне, непреклонность, суровую жесткость? Думаю, после съезда писателей, который предал Солженицына, когда письмо его не было там прочтено и он понял, что предстоит, возможно, лагерная жизнь: один на один с произволом, с изощренной подлостью тюремщиков, один на один с атомным государством...
Он его словно предвидел, этот свой второй восьмилетний срок. Именно в те дни и начали оголтело врать о Солженицыне и официальные лекторы, и чиновники из Союза писателей. Не помню, в каком году, в этом или, скорее, в последующем, на одном из заводов в Рязани лектор из Москвы так представил рабочим Солженицына, столь живописал его (ну, конечно, "предательство за доллары, клевета на рабочее государство, продажность" и пр.), что молодые рабочие, подвыпив для храбрости, двинулись громить Солженицына. Они пришли в его домик на тихой улице Рязани. Солженицына не было. Их встретили вежливые старушки. Все в доме -- и реденькие занавески на окнах, и убогая мебель -говорило о такой отчаянной бедности, что молодые парни, оторопев, оглядевшись растерянно и недоуменно, тихо ушли...
Примерно в семидесятом году я увидел, что напротив подъезда Льва Копелева (я жил в том же доме) остановилась машина с буквами МОЦ перед номером -- буквами дежурных машин КГБ. Подобные машины -- они именуются "подвижный патруль" -- нередко стояли возле нашего дома, "оберегая" писателей от иностранных корреспондентов, фотографируя входящих и выходящих, -- предостерегая от общений, и мы примерно знали их номера, вернее, служебные буквы перед номерами, отличали эти черные "Волги" от случайных машин, но эта черная "Волга" с буквами МОЦ перед номером была оснащена дополнительной антенной, а в "Волге" находилось четыре человека, которые не вышли из машины, сидели напряженные, неподвижные, как манекены. Я решил, что у Льва Копелева очередные иностранцы (Лев Копелев -- литературовед, германист, жена его Р. Орлова -- специалист по американской литературе). Иностранцы, как правило, были профессорами американских или немецких университетов, навещали их и докторанты из Штатов, Англии, Германии -молодые, откровенные ребята, разговор бывал достаточно непринужденным. Я торопливо зашагал к Копелеву, чтобы предупредить о подслушивании. Обычно в этом доме не спрашивают, кто пришел, открывают сразу. На этот раз не тотчас спросили: "Кто?" Я назвал себя, дверь открыли, и я, войдя в рабочий кабинет Копелева, заставленный книгами от пола до потолка, увидел Александра Исаевича. Он сидел в углу, что-то отмечая в блокноте.
Говорили, если не ошибаюсь, о Генрихе Белле, о его предстоящем приезде в Москву. Я кивнул в сторону окна, Лев Копелев сказал благодушно, с усмешкой: "Мы старые зэки..." И тут же оживленно и громче: "Хотите свежий анекдот?.. Одна прелестница..."
Хохотал я один. Как нанятый. Поглядывая в направлении окна, словно это было не огромное окно в писательском доме, а тюремный глазок, к которому с другой стороны припал надзиратель. Александр Исаевич чуть улыбнулся, одними губами, скорее басовитой старательности Льва Копелева, чем анекдоту, и снова поджал их в непримиримо-жесткой солженицынской складке.
Таких встреч, случайных, у Льва Копелева или на Аэропортовской улице, возле писательских домов, было несколько. Я попытался вспомнить, о чем говорили. И вдруг с неожиданной предметной отчетливостью вспомнил: он никогда не рассказывал.
Я не был с ним настолько близок, чтобы задавать ему вопросы. Расспрашивал он. Особенно запечатлелась мне встреча возле метро. Наверное, Солженицын опять шел к Копелеву. В то утро меня исключили из партии, в которую я вступил на войне. Окончательно. На самом "верху", в Комитете, которым ведал член Политбюро ЦК КПСС А. Пельше, сухонький белолицый латыш, сохранивший свою жизнь в годы сталинщины ценой утраты всего человеческого. Он походил на тугоухoro старичка, который слышит, лишь вставив в ухо слуховой аппаратик. Хочет внимать говорящему -- вставит аппаратик, не хочет -- вынет. Меня исключали из партии и издевались надо мной все утро, всем Комитетом, за выступление в Союзе писателей, в котором, среди прочего, я высказался одобрительно о Солженицыне. Когда я говорил о Солженицыне как о великом писателе, властительный старичок слушал меня, словно бы вынув свой аппаратик. Светлые прозрачно-голубые глаза отрешенно скользили по огромным окнам кабинета. Остальные члены Комитета вытянулись, напряглись, как гончие, рвущие поводки. О Солженицыне была дана твердая установка. Двух мнений тут не могло быть. Коли член партии пренебрегает даже этим... Моя участь была решена. Впрочем, она была решена заранее. Человек, которого исключали из партии до меня, но в последний момент простили, прошелестел в коридоре мимо меня, прошептав белыми губами: "Тебя сейчас будут убивать!"