В Бурцев - Борьба за свободную Россию (Мои воспоминания)
Следствие об Азефе велось совершенно тайно. В него были посвящены только очень немногие.
(221) В это время я близко сошелся и с самым горячим защитником Азефа Борисом Викторовичем Савинковым и между нами сразу установились самые доверчивые и дружеские отношения.
Тогда же в Париже я встретил группу эмигрантов, так называемых, левых эсеров - Гнатовского, Юделевича, Агафонова и др. На самом деле они были скоре правыми эсерами. Они вполне были согласны со мной, что в партии существует центральная провокация, а некоторые, с которыми я был откровеннее, соглашались и с тем, что этот провокатор - именно Азеф, - и они стали помогать мне в моих расследованиях.
Огромное значение для всей моей тогдашней деятельности имел приезд заграницу Лопатина летом 1908 г. С ним я хорошо был знаком и раньше, но особенно близко я сошелся с ним именно в этот его приезд заграницу. С тех пор в продолжение нескольких лет моя эмигрантская деятельность изо дня в день теснейшим образом была связана с ним.
Первый раз Лопатина я встретил еще летом 1884 г. в Москве. Я был совсем молодым революционером, а он только что тайно приехал из-за границы и скрывался, как нелегальный. Полиция его отыскивала всюду днем с огнем.
Тогдашняя моя встреча с Лопатиным произвела на меня глубочайшее впечатление. Осенью 1884 г. его арестовали и он был освобожден из тюрьмы только в конце 1905 г. - после двадцати одного года тюремного заключения в Шлиссельбургской и Петропавловской крепостях. После освобождения ему не разрешили остаться в Петербурге и прямо из тюрьмы выслали под надзор полиции в Вильно, где жил один из его братьев. Я в это время только что вернулся из своей эмиграции и, хотя еще не совсем прочно легализировался в Петербурге, тем не менее тайно поехал в Вильно повидаться с Лопатиным и провел у него сутки.
Лопатин жадно меня расспрашивал о том, что было за последние двадцать лет, как он выражался, "после (222) его смерти", а мне он рассказывал, как им жилось в Шлиссельбургской крепости. Но я старался больше ему рассказывать, чем его расспрашивать. Лопатин засыпал меня вопросами о лицах и событиях. Он необыкновенно умело расспрашивал о всем том, что ему было нужно знать.
Во втором часу ночи мы легли спать в одной и той же комнате. Прежде чем потушить лампу, я показал ему несколько заграничных брошюр. Он быстро, с какой-то жадностью стал их перелистывать. Я заранее знал, за что он больше всего ухватится. Он почти выхватил у меня из рук брошюру "Процесс двадцати одного". По этому процессу он судился. Там было рассказано об его аресте и суде над ним. Я видел, что ему уже не до меня. Я лег на свою кровать и, как мне потом рассказывал Лопатин, моментально заснул. Часа через два я проснулся и увидел Лопатина, с каким он волнением, очевидно, не в первый раз перечитывал брошюру о своем процессе.
К Лопатину я приезжал приглашать его принять участие в "Былом". Он, конечно, встретил это издание с горячим сочувствием, но скептически относился к тому, чтобы при тогдашних политических условиях нам удалось вести журнал по намеченной нами программе. Он мне дал чрезвычайно ценные указания для "Былого" и с этих пор я никогда не переставал во всем встречать у него самую горячую поддержку до самого последнего нашего свидания в 1918 г., когда выйдя из тюрьмы большевиков, я в последний раз прощался с ним в Петрограде на квартире Амфитеатрова.
1908-14 г.г. мы или жили вместе, или находились в постоянной переписке. В эти годы Лопатин был посвящен во все, что было связано с "Былым", "Общим Делом" и "Будущим" и с моей борьбой с провокацией. Он проявлял необыкновенную энергию и настойчивость. Он толкался во все двери, где только мог, и убеждал всех помогать мне и в литературных моих предприятиях, и в борьбе с провокаторами. Все это он делал неустанно, изо дня в день, в продолжение многих лет, (223) несмотря на свой обычный скептицизм и обычную для него нерешительность в практических делах, когда ему самому приходилось брать инициативу.
Его письма ко мне были полны самой придирчивой и едкой критики по самым разнообразным поводам.
Он постоянно нападал на меня за мое "неисцелимое кадетолюбие" ("кадетострастие"), когда я будто бы не решался их "ударить даже цветком", за мою недопустимую "мягкость" и "слабость" к Азефам и Богровым, за мое доверие к "раскаивающимся", за мой оптимизм и т. д. Но вся огромная переписка моя с Лопатиным ясно показывает, с каким вниманием он следил за всеми моими изданиями, за каждой моей газетной кампанией, за каждой моей связью с этими самими "раскаивающимися", за разоблачениями провокаторов, от кого он всегда старался меня предостеречь и т. д., и какое огромное значение он придавал тому, что делалось вокруг "Былого" и "Общего Дела". Его замечания всегда были глубоки и выливались в удивительно удачных выражениях, которые блестяще формулировали его мысль и всегда брали быка за рога.
К счастью, у меня сохранилась, по-видимому, вся переписка с Лопатиным или, по крайней мер, большая часть ее. Предо мной сейчас лежат несколько сот четко написанных, как будто мелким бисером, его писем и открыток. Они представляют огромный исторический интерес. Для меня они важны и потому, что в них в мельчайших подробностях отражаются тогдашние наши с ним отношения.
Особенно сблизило меня с Лопатиным в 1908 г. его участие в суде надо мной по делу Азефа.
(224)
Глава XXVI.
Переписка через Бакая с охранниками. - Письма Бакая к Доброскоку и его ответы. - Поддельные документы из Охранного отделения.
С самого моего приезда в Париж я старался делать все возможное в моем положении для собирания сведений против Азефа.
Я попросил Бакая под мою диктовку написать письма в Россию к некоторым из бывших его сослуживцев в охранных отделениях и в Деп. Полиции. Бакай писал им о том, что он теперь находится заграницей, с моей помощью устроился, помогает мне в борьбе с провокацией и убеждал их следовать его примеру: бросить служить у жандармов и приехать заграницу, - и обещал, что я их тут устрою. О жандармах и провокаторах он писал в самых резких выражениях, чтобы не было никакого сомнения, к чему он призывает своих корреспондентов. Письма эти были или целиком писаны мной, или просматривались мною. Я, конечно, хорошо знал, что большинство этих писем будет немедленно передано по начальству и, если мы оттуда будем получать ответы, то опять-таки их будут писать нам с согласия начальства.
Одно из первых писем Бакай написал Доброскоку, так называемому "Николаю-Золотые-Очки", прямо в петербургское охранное отделение. Доброскок раньше был провокатором среди меньшевиков, а в то время заведовал сношениями с провокаторами среди эсеров-террористов.
(225) Я знал, что письмо к Доброскоку, прежде чем попасть к нему, будет тайно прочитано его начальством, Герасимовым, а Доброскок, зная это, прочитавши письмо, во избежание неприятностей, сам покажет его Герасимову. Я. мог предполагать, что Доброскок-Герасимов или совсем не ответят нам, или, если будут вести переписку, то только со своими специальными целями. Я, конечно, заранее решил: не верить ни одному слову в их письмах, но я надеялся использовать эту переписку, как мне это будет нужно, а главное, я хотел, чтобы в охранном отделении через Доброскоков знали, что я их вызываю заграницу и где они могут меня найти. Эти мои обращения к охранникам впоследствии дали мне ценные результаты. Кое-кто из служивших в охранке обращались ко мне и присылали мне документы.
Мои связи с Бакаем и с другими выходцами из того мира для борьбы с провокацией уже и в то время дали блестящие результаты, и мне казалось, что меня в дальнейшем поддержат не только революционеры, но и кадеты.
На письма Бакая первым ответил нам Доброскок и затем он стал часто писать. Он обещал прислать документы, приехать в Париж и раскрыть тайны охранных отделений. Предо мной теперь лежит целый ряд его писем. Для меня, конечно, было яснее ясного, что эти письма писаны им с одной целью - ввести меня в заблуждение и были посланы с ведома Герасимова.
В 1914 г. для 15-го № "Былого" я приготовил, было, статью под заглавием "Переписка Вл. Бурцева с ген. Герасимовым", но эта книжка не вышла в свет вследствие моего отъезда в Россию. В предисловии я говорил, что писем Герасимову я никогда не писал и Герасимов никогда не писал мне, но тем не менее переписка между нами существовала. Я диктовал письма Бакаю для Доброскока. а Герасимов диктовал Доброскоку для Бакая но по существу я писал не Доброскоку, а Герасимову, и Герасимов писал не Бакаю, а мне.
Вот в хронологическом порядки отрывки из (226) некоторых писем Доброскока к Бакаю. В таком же духе были писаны письма и других охранников к нам. Все они были, очевидно, совместным творчеством их авторов с их начальством.
,,Письмо Ваше с приложением получил. Очень Вам благодарен, хорошо, что получил до отъезда в Читу, куда меня командировали с отрядом филеров; пробуду там несколько дней. Писем мне не пишите до моего возвращения. Я вам сейчас напишу и пришлю кое-что очень интересное и дам новый адрес. Вот было бы несчастие, если бы это Ваше письмо было получено в мое отсутствие, тогда наверное пришлось бы бежать к Вам. Спешу сообщить Вам на интересующий Вас вопрос. Д. не провокатор. Это ложь. Фамилии Вышинский, Азеф и Гринберг мне даже неизвестны ( Через Бакая я писал Доброскоку, что заграницей носятся какие-то неопределенные слухи о сношениях с охранным отделением четырех лиц: Д., Вышинского, Азефа и Гринберга и просил навести справки об этих именах. О Д. незадолго перед этим в каких-то общественных организациях велись расследования по поводу его знакомства с кем-то из охранников. Точно не помню, в чем заключалось это дело - в свое время оно много заставило о себе говорить. (Д., кажется, был оправдан в подозрениях). "Вышинский" и "Гринберг" - имена выдуманные, первые попавшиеся мне под руку, когда я диктовал Бакаю письмо. Имя Азефа я нарочно поставил между другими именами. Доброскок не мог не знать Азефа, или как революционера, или как провокатора, и из того, что он стал отрицать, что ему известно имя Азефа, для меня было доказательством, что ему и Герасимову нужно его затушевать и свалить обвинение в провокаций на кого-нибудь другого. Прим. Бурцева).