Борис Зайцев - Том 1. Тихие зори
– О чем думаю?
Он засмеялся.
– О духовном завещании.
– Зачем ты говоришь так? Павел Антоныч!
Он стал серьезнее.
– У меня, Надежда, есть с тобой разговор.
Но потому ли, что не додумал до конца, или доктор помешал, он отложил объяснение.
Наконец, в первых числах мая, когда сад был уже в зелени, весело звонили в монастыре и Павла Антоныча выносили на балкон, он обратился к жене:
– Прятаться нечего, Надежда. Очень приятно жить весной, но… ты понимаешь, одним словом. Так вот. – Он перевел дыхание. – Ты любила меня очень. Очень.
– Вспомни. – Ее голос дрогнул.
– Да, я тебя много мучил. Это несомненно. Простишь ли ты меня?
– Ах, не говори ты так! Не надо! Бог с тобой, в чем мне тебя прощать.
Надежда Васильевна стучала рукой по перилам, ее седоватые волосы вздрагивали под наколкой.
– Может быть, и простишь, – говорил Павел Антоныч, так же тихо и медленно. – Но сейчас о другом идет речь.
Он вздохнул, поправился, закурил.
– Ты знаешь, есть женщина, которую я любил.
– Знаю.
– У меня есть дочь, ты тоже знаешь.
– Знаю.
– Вот. И вы – то есть ты и Анна Петровна – всегда ненавидели друг друга.
– Я слушаю. Слушаю, буду слушать все, что ты ни скажешь еще.
Надежда Васильевна держалась за перила крепко, стиснув пальцы.
– Так как я скоро умру, я прошу у тебя еще милости. Жертвы, что ли. И от нее также. Вот, я написал ей.
Он показал конверт.
– После меня вам нечего будет делить. Много мы страдали и при жизни. Неужели и тогда вы будете ненавидеть друг друга?
– Чего же ты хочешь?
– Надежда, примирения. И прощенья. Чтобы я покойно умер.
Надежда Васильевна не сразу ответила.
– Мы должны упасть друг другу в объятья? – Голос ее был глух и сдавлен.
– Нет. Отпустите взаимно, и мне. Чтобы она не проклинала этого дома, а ты… дочь не оттолкнула бы.
Надежда Васильевна молчала.
– Дочь? Твоя дочь могла быть только моей. Других твоих дочерей нет.
– Надежда, – лицо Павла Антоныча покрылось бледностью. – Я очень пред тобой виноват, очень. Но… сделай так. Ради Бога.
Она стояла как каменная. Что-то вспыхивало в ее глазах, точно отблески. Но она владела собой.
– Павел Антоныч, я боюсь, что тебе надует.
И она закрыла балконную дверь. Выходя из комнаты – прибавила:
– Об этом мы не будем больше говорить.
Тогда Павел Антоныч замолчал. Сначала он лежал неподвижно, потом заплакал – едкими старческими слезами. Теперь ему казалось, что уж подлинно он один, смертельно один в этом сияющем весеннем мире. Захотелось быть ребенком, чтобы мать взяла на руки, ласкала беззаботно. Но за ним стояла жизнь, – теперь прожитая, так ужасно неудавшаяся. Что наделал он в ней? Двух женщин измучил, да и сам…
Надежда Васильевна снова вошла. Она была уже другою– старым другом, врачом, сиделкой. Но на Павла Антоныча этот разговор произвел длительное и тяжелое впечатление. Жену он знал, если в такую минуту ей нечего было сказать, значит, вражда сидела крепко.
«Покоряюсь, – решил он, – были ошибки, грех; теперь это давит; я не увижу ни Анны Петровны, ни Наташи. Покоряюсь».
Вспоминал он также о своем законном сыне, Андрее. Он был студентом, в южном университете. Павлу Антонычу хотелось повидать его.
– Отчего ты не напишешь Андрюше? Пусть бы приехал.
– У него экзамены, зачем его тревожить. Он подумает Бог знает что.
«Да ведь я все-таки умру?» – хотел сказать Павел Антоныч, но не сказал, только вздохнул.
– Впрочем, если хочешь, я могу написать.
Павлу Антонычу стало особенно плохо в середине мая; как ни выставляли его в садик, как он ни старался набирать в себя весны, – дышать было все труднее. По ночам он не спал, заливаемый водянкой, и жена в эти одинокие ночи до изнеможения растирала ему грудь, спину. Наконец, ему сделали горячую воздушную ванну. Это было так мучительно, что Павел Антоныч собирал все силы, чтобы не кричать. Когда ушли доктора, он отвернулся и, стараясь скрыть от жены слезы, простонал: – Зачем они меня мучают?
Это утро он страдал жестоко. Как никогда терзала его история его любви, томила смерть. Едва говоря, он попросил нарвать сирени. Сирень была свежая, бледно-фиолетовая, с капельками росы. Вдыхая ее запах, он слабыми пальцами трогал цветы. И улыбнулся горько, вспомнив, что никогда не мог найти в сирени пяти лепестков – счастья. Потом, закрыв глаза, стал думать о Боге. В это время он забыл о своей жизни, товарищах, врагах; ему казалось, Бог есть, и эта сирень, и вообще прекрасные цветы, прекрасная любовь суть именно свидетельства и проявления Бога. Вспомнив же о женщинах, которых любил, он подумал, что, быть может, самой дивной, неземной любви, о которой мечтал в юности, он не знал вовсе. Тогда он снова взял сирень, поцеловал ее, и мысленно просил Бога, чтобы он скорее избавил его от этой несчастной, страдальческой жизни.
Вечером написал сыну. В этом письме было такое место: «Повидать тебя, Андрей, мне бы хотелось. Мы давно не видались. Может быть, ты забыл меня, но я тебя помню. Ты мне сын, ты был ребенком, черноголовым мальчиком, в то время, когда мне жилось легче, чем сейчас. Теперь же, кроме тяжелой болезни, которая неотвратима, я изнемогаю от ошибок моей жизни. Дело в том, что кроме твоей матери я до последнего времени был близок с другой женщиной, Анной Петровной Горяиновой, от которой у меня есть дочь Наташа. Надежда Васильевна знает об этом. Мне так трудно сейчас потому, что она не помирилась, – видимо, и не помирится с Анной Петровной, на что имеет, конечно, всякие основания. И вообще вся вина здесь на мне. Можешь и ты прибавить свое порицание; но ты еще молод. Желаю тебе ясной и светлой жизни; помни, друг мой, что величайшее счастье, как и величайшее горе человека есть любовь, и постарайся создать себе жизнь достойнее отцовской. Меня же, если можешь, пожалей; если на каплю любишь – помоги: не отталкивай после моей смерти Анну, поддержи Наташу – все же она тебе сестра».
После этого письма Павел Антоныч устал страшно; всю ночь он провел без сна, задыхаясь, и широкими от тоски глазами глядел на пламя свечи. Надежда Васильевна отхаживала его; он молчал, вздыхал, часто прикладывал к сердцу руку. Так прошел следующий день, ночь, и еще день. На третью ночь припадки усилились.
– Надежда, – шепнул он, около двух часов, – умираю. Она обняла его сзади, сжала, точно не хотела выпускать.
– Жена моя, Надежда, верная жена, – не удержишь. А все-таки – держи.
Потом он стал дышать чаще, лицо его исказилось. Надежда Васильевна едва сдерживалась. Тихо сидела в соседней комнате сиделка. Павел Антоныч вдруг произнес, в небольшой перерыв между муками:
Те spectem suprema mini cum venerit hora.
Те teneam moriens, deficient manu.[28]
И поцеловал ей руку. Надежда Васильевна не поняла, но почувствовала эти слова.
Тогда тихо, едва говоря, он произнес:
– Прости, Надежда. Надежда, прости.
Надежда Васильевна знала, о чем он говорит. Она заплакала, припала к его щеке, и сердце ее разорвалось, когда она увидела эти большие, несколько суровые, давно любимые и измученные глаза. Вероятно, он прочел что-то в ее лице. Он качнул головой, молча, и произнес:
– Так.
Утром он умер.
Его хоронили в четверг, при слабом погребальном звоне в монастыре. Надежда Васильевна с Андреем, приехавшим утром, присутствовали на службе. Нежный вечер делал небо хрустальным; в церковь веяло светом, долетала жизнь. Глядя на отца, лежавшего на возвышении, над которым кадил дьякон, Андрей вспомнил его крепким и живым человеком. Вспомнил о письме, полученном на днях, и теперь понимал, почему и раньше отец страдал припадками уныния. Почему рано поседела мать, и в доме было какое-то напряжение.
Подошла пора прощанья – мать долго не могла оторваться. Андрей закрыл глаза. Когда он взглянул снова, у гроба стояла высокая дама, в трауре, и прикладывалась к руке. Она была так слаба, что едва держалась на ногах. «Горяинова», – шепнул кто-то. Андрей похолодел. Вот она, его любовь! Любовь отца, горе матери. Андрей стал вглядываться. «Чем покорила она его?» Горяинова была обыкновенной дамой, каких тысячи. «Да, у нее есть дочь, моя сестра. Моя сестра! И они не могли быть при его конце».
Когда служение кончилось, он при выходе поддерживал мать под руку. Гроб несли впереди. Медленно двигался кортеж, среди белых памятников; хоронили на новом монастырском кладбище, только что открытом. Под него взяли луг, и сейчас на нем было еще много цветов, только в дальнем углу возвышались две могилки. Павел Антоныч лег третьим. Звенели кадила, ладан синел; золотой вечер наклонялся; на горизонте катился белый дымок – поезд, прощально голубели холмы. Когда гроб опускали, Надежда Васильевна упала. Андрей поддержал ее. «Мама, мама!» Изо всех сил он сдерживал себя. Но когда ушли чужие, долго рыдал он с матерью над отцом.