Николай Лесков - Обойдённые
– Вы хандрите, Дорушка.
– А хандра разве не страданье?
– Ну, разумеется, страданье.
– То-то. Это ведь люди все повыдумывали: вымышленное горе, ложный страх, ложный стыд; а кому горько, или кому стыдно, так все равно, что от ложного, что от настоящего горя – все равно. Кто знает, что у кого ложное? – философствовала Даша и уснула, держа Долинского за руку. Так она проспала до утра, а он не спал опять и много передумал. Перед ним прошла снова вся его разбитая жизнь, перед ним стояла тихая, кроткая Анна, перед которой он благоговел, возле которой он успокоился, ожил, как бы вновь на свет народился. А теперь Даша. Ее странные намеки, ее порывы, которых она не может сдержать, или… не хочет даже сдерживать! Потом ему казалось, что Даша всегда была такая, что она просто, по обыкновению своему, шалит, играет своими странными вопросами, и ничего более. Думал он уехать и нашел, что это было бы очень странно и даже просто невозможно, пока Даша еще не совсем укрепилась.
Утром у Даши был легонький кашель. День целый она провела прекрасно, и доктор нашел, что здоровье ее пришло опять в состояние самое удовлетворительное. С вечера ей не спалось.
– Бессонница меня мучает, – говорила она, метаясь по подушке.
– Какая бессонница! Вы просто выспались днем, – отвечал Долинский. – Хотите, я вам почитаю такую книгу, что сейчас уснете?
– Хочу, – отвечала Даша.
Долинский принес утомительно скучный французский формулярный список Жюля Жерара.
– Покажите, – сказала Даша. Она взглянула на заглавие и, улыбнувшись, проговорила – Львы—хорошие животные. Читайте.
Книга сделала свое дело. Даша заснула. Долинский положил книгу. Свеча горела под зеленым абажуром и слабо освещала оригинальную головку Доры… „Боже! как она хороша“, – подумал Долинский, а что-то подсказывало ему: „А как умна, как добра! Как честна и тебя любит!“
Сон одолевал Нестора Игнатьича. Три ночи, проведенные им в тревоге, утомили его. Долинский не пошел в свою комнату, боясь, что Даше что-нибудь понадобится и она его не докличется. Он сел на коврик в ногах ее кровати и, прислонясь головою к матрацу, заснул в таком положении как убитый.
К утру Долинского начали тревожить странные сновидения: степь Сахара жгучая, верблюды со своими овечьими мордочками на журавлиных шеях, звериное рычание и щупленький Жюль Жерар с сержантдевильской бородкой. Все это как-то так переставлялось, перетасовывалось, что ничего не выходит ясного и определенного. Вдруг река бежит, широкая, сердитая, на ее берегах лежат огромные крокодилы: „это, должно быть, Нил“, – думает Долинский. Издали показалась крошечная лодочка и кто-то поет:
Ох, ты Днепр ли мой широкий!
Ты кормилец наш родной!
На лодочке две человеческие фигуры, покрытые длинными белыми вуалями.
– Плывет лодка, а в ней два пассажира: которого спасти, которого утопить? – спрашивает Долинского самый большой крокодил.
– Какая чепуха! – думает Долинский.
– Нет, любезный, это не чепуха, – говорил крокодил, – а ты выбирай, потому что мы с тобой в фанты играем.
– Ну, смотри же, – продолжает крокодил, – раз, два! Он взмахнул хвостом, лодочка исчезла в белых брызгах, и на волнах показалась тонущая Анна Михайловна.
– Это мой фант, твой в лодке, – говорит чудовище. Рассеялись брызги, лодочка снова чуть качается на одном месте, и в ней сидит Дора. Покрывало спало с ее золотистой головки, лицо ее бледно, очи замкнуты: она мертвая.
– Это твой фант, – внятно говорит из берегового тростника крокодил, и все крокодилы стонут, так жалобно стонут.
Долинский проснулся. Было уже восемь часов. Прежде чем успел он поднять голову, он увидел пред своим лицом лежавшую ручку Даши. „Неприятный сон“, – подумал Долинский, и с особым удовольствием посмотрел на ручку Доры, облитую слабым светом, проходившим сквозь шелковую зеленую занавеску окна. Привстав, он тихонько наклонился и поцеловал эту руку, как целовал ее часто по праву дружбы, и вдруг ему показалось, что этот поцелуй был чем-то совсем иным. Нестору Игнатьевичу почудилось, что Дашина рука, привыкшая к его поцелуям, на этот раз как будто вздрогнула и отдернулась от его уст. Он посмотрел на Дашу; она лежала с закрытыми глазами, и роскошные волосы, выбившись из-под упавшего на подушку чепца, красною сетью раскинулись по белой наволочке. Долинский тихонько приложил руку ко лбу Доры. В голове не было жара. Потом он хотел послушать, как она дышит, нагнулся к ее лицу и почувствовал, что у него кружится голова и уста предательски клонятся к устам.
Долинский быстро отбросил свою голову от изголовья Доры и поспешно вышел за двери.
Если б оконная занавеска не была опущена, то Долинскому не трудно было бы заметить, что Даша покраснела до ушей и на лице ее мелькнула счастливая улыбка. Чуть только он вышел за двери, Дора быстро поднялась с изголовья, взглянула на дверь и, еще раз улыбнувшись, опять положила голову на подушку… Вместо выступившего на минуту по всему ее лицу яркого румянца, оно вдруг покрылось мертвою бледностью.
Глава одинадцатая
Ум свое, а черт свое
Даша к обеду встала. Она была смущена и избегала взглядов Долинского; он тоже мало глядел на нее и говорил немного.
– Мне теперь совсем хорошо. Не ехать ли нам в Рос» сию? – сказала она после обеда.
– Как хотите. Спросимте доктора.
Даша решила в своей голове ехать, каков бы ни был докторский ответ, и чтоб приготовить сестру к своему скорому возвращению, написала ей в тот же день, что она совсем здорова. Гулять они вовсе эти дни не ходили и объявили m-me Бюжар, что через неделю уезжают из Ниццы. Даша то суетливо укладывалась, то вдруг садилась над чемоданом и, положив одну вещь, смотрела на нее безмолвно по целым часам. Долинский был гораздо покойнее, и видно было, что он искренне радовался отъезду в Петербург. Он страдал за себя, за Дашу и за Анну Михайловну.
«Тихо, спокойно все это надо выдержать, и все это пройдет, – рассуждал он, медленно расхаживая по своей комнатке, в ожидании Дашиного вставанья. – А когда пройдет, то… Боже, где же это спокойное, хорошее чувство? Теперь спи, моя душа, снова, ничего теперь у тебя нет опять; а лгать я… не могу; не стану».
– Два дня всего нам остается быть в Ницце, – сказала один раз Даша, – пойдемте сегодня, простимся с нашим холмом и с морем.
Долинский согласился.
– Только надо раньше идти, чтоб опять сырость не захватила, – сказал он.
– Пойдемте сейчас.
Был восьмой час вечера. Угасал день очень жаркий. Дорушка не надела шляпы, а только взяла зонтик, покрылась вуалью, и они пошли.
– Ну-с, сядемте здесь, – сказала она, когда они пришли на место своих обыкновенных надбережных бесед.
Сели. Даша молчала, и Долинский тоже. В последние дни они как будто разучились говорить друг с другом.
– Жарко, – сказала Даша. – Солнце садится, а все жарко.
– Да, жарко.
И опять замолчали.
– Неба этого не забудешь.
– Хорошее небо.
– Положите мне, пожалуйста, ваше пальто, я на нем прилягу.
Долинский бросил на траву свое пальто, Даша легла на нем и стала глядеть в сапфирное небо.
Опять началось молчание. Даша, кажется, устала глядеть вверх и небрежно играла своими волосами, с которых сняла сетку вместе с вуалью. Перекинув густую прядь волос через свою ладонь, она смотрела сквозь них на опускавшееся солнце. Красные лучи, пронизывая золотистые волосы Доры, делали их еще краснее.
– Смотрите, – сказала она, заслонив волосами лицо Долинского, – я, точно, как говорят наши девушки: «халдей опаляющий». Надо ж, чтобы у меня были такие волосы, каких нет у добрых людей. Вот если бы у вас были такие волосы, – прибавила она, приложив к его виску прядь своих волос, – преуморительный был бы.
– Рыжий черт, – сказал, смеясь, Долинский. Даша отбросила свои волосы от его лица и проговорила:
– Да вы-таки и черт какой-то.
Долинский сидел смирнехонько и ничего не ответил; Дора, молча, смотрела в сторону и, резко повернувшись лицом к Долинскому, спросила:
– Нестор Игнатьич! А что вам говорят теперь ваши предчувствия? Успокоились они, или нет?
– Это всегда остается одним и тем же.
– Ай, как это дурно!
– Что это вас так обходит?
– Да так, я тоже начинаю верить в предчувствия; боюсь за вас, что вы, пожалуй, чего доброго, не доедете до Петербурга.
– Ну, этого-то, полагаю, не случится.
– Почем знать! Олегова змея дождалась его в лошадином черепе: так, может быть, и ваша откуда-нибудь вдруг выползет.
– Буду уходить.
– Хорошо как успеете! Вы помните, как змеи смотрят на зайцев? Те, может быть, и хотели бы уйти, да не могут. – А скажите, пожалуйста, кстати: правда это, что зайца можно выучить барабанить?
– Правда; я сам видел, как заяц барабанил.
– Будто! Будто вы это сами видели! – спросила Дорушка с явной насмешкой.
– Да, сам видел, и это гораздо менее удивительно, чем то, что вы теперь без всякой причины злитесь и придираетесь.