Михаил Пришвин - Том 2. Кащеева цепь. Мирская чаша
– Черт знает что! – воскликнул Алпатов, вдруг узнавая товарища, – да ведь ты Малофеев!
– Ну, вот, – обрадовался Малофеев, – ты не узнал меня, то-то я смотрю, ты какой-то связанный. Ведь ты у нас тогда прямо революцию в гимназии начал, и, знаешь, я тебе скажу: так это до сих пор продолжается. Голофеев у нотариуса служит, а линию свою ведет крепко. Несговоров – студент, выслан сюда под надзор.
– Несговоров здесь? – воскликнул Миша. – Неужели здесь Несговоров?
– Он всему городу уроки дает… Смотри, да вот он бежит с книжками.
Несговоров – тот самый, у которого Алпатов тогда в гимназии выучился петь «Марсельезу», с кем он еще в четвертом классе додумался бога отвергнуть, кто дал ему Бокля прочесть и поверить в закон развития жизни, да вообще в закон.
Алпатов наскоро простился с Малофеевым и побежал навстречу Несговорову.
Он был совершенно такой же: неправильное лицо с шишковатым лбом, и в строгих серых глазах, как из талантливой и добросовестной ученой книги, стыдясь, проглядывает теория – родная сестра сказки в искусстве.
И прежнюю сказочку, вечно и стыдливо мелькавшую в зеленых, каких-то лесных глазах Алпатова, Несговоров узнал с радостью, и некрасивое лицо его стало прекрасным.
– Курымушка, бедный мой, – сказал Ефим Несговоров. – Вот еще, бедный, – обиделся Алпатов, – я отлично кончил гимназию и думаю сделаться инженером. Ефим засмеялся.
– Да я разве об этом, чудак? Ты остался совершенно таким же! Я вспоминаю, как тебя выгнали, ведь это не проходит так просто, кончил ты или не кончил. Вот я кончил тоже, и меня лишили золотой медали только за то, что я вольнодумец. Пустяки, и то скребет, но если бы меня, как тебя, я бы никогда не простил… Что это у тебя? Новая газета? Дай-ка…
Несговоров в одно мгновенье просмотрел «Русские ведомости», нашел что-то свое и очень обрадовался.
– Вот, – сказал он, – молодцы социал-демократы:. опять единогласно голосовали против ассигновки на флот, все Бебель разделывает и Либкнехт.
Ни Бебеля, ни Либкнехта Миша Алпатов не знал и совер– шенно не мог понять, как можно так живо обрадоваться какому-то голосованию против военной ассигновки и притом еще где-то в Германии. Он вопросительно посмотрел на Несговорова. Тот сразу понял его и хотел уже что-то сказать, но вспомнил свой урок и заторопился. Он обещается освободиться через два часа, а пока Миша подождет его, может быть, в городском саду. Он юркнул было уже в калитку одного дома, но вдруг вернулся и спросил:
– Ты, Миша, Бельтова, наверно, еще не читал?
– Что же я мог нового читать в Сибири? – ответил Миша. – Я все там старое читал и учился.
– На вот тебе книгу, почитай-ка пока в ожидании меня. Я скажу тебе по секрету, ты не болтай: эту книгу Плеханов писал.
Имя Плеханова Миша не раз слышал от Дунечки и понимал его как священное народническое имя, вроде Глеба Успенского.
– Плеханов – народник? – спросил Миша.
– Что ты! – воскликнул Несговоров. – Значит, ты совершенно не в курсе движения. Плеханов, конечно, марксист.
Алпатов смутился. Но Несговоров был ему все равно как родной, и потому он сказал:
– Ты, Ефим, не смейся надо мной, извини меня и, пожалуйста, всему научи, как и в наше гимназическое время, я тебе скажу откровенно: я не знаю, что такое марксист.
– Удивительно, как ты при твоих способностях мог так отстать, ведь я помню, ты еще в четвертом классе Бокля прочел.
– Нет, я ничего не слыхал о Марксе, и только в прочитанной мной недавно статье это имя много раз непонятно мне повторялось. Меня очень заинтересовали в этой статье какие-то молодые люди, последователи экономического материализма.
– Вот это и есть, – сказал Несговоров, – ты все это найдешь у Бельтова, удивишься, обрадуешься, я твою горячую натуру хорошо знаю, ты непременно будешь с нами работать.
Несговоров уходит на урок. Алпатов направляется к городскому саду и совершенно забывает о нотариусе. В саду он скоро находит ту самую лавочку, где сговаривался бежать с гимназистами в Азию открывать забытые страны. Тут же он когда-то решил себе открыть тайну жизни. Все тут было – на этой лавочке. И опять на ней же он садится теперь и принимается читать Бельтова: «К развитию монистического взгляда на историю».
Алпатов мог очень скоро читать всякую книгу, и самую трудную, по своему особенному способу.
На первых же страницах самой даже разученейшей книги, если только она не была совершенно бездарна, он находил хвостик, за который схватывался, и вертел страницы иногда подряд, иногда через две, через десять, то бросался к концу, то возвращался к началу и подробно читал от строки к строке, как бы в поисках упущенного хвостика.
А то ему иногда казалось при чтении ученой книги, что он на воздушном шаре под небо летит и, чтобы все выше лететь и не спускаться, надо скидывать балласт. И так он прокидывает тяжелые, неясные страницы, перехватывая мысль, как мелькающую в лесных просветах птицу. И вот, когда наконец книга прочитана, хвостик больше не нужен, и читатель смотрит в лицо автору и узнает его, как знакомое или родное.
– Ты много прочитал, – сказал над головой его Несговоров. – Ну, как?
– Страшно быстро все движется в книге, – сказал Алпатов, – и удивительно надстраивается, только зачем взят экономический базис, почему не просто жизнь?
– А что такое жизнь?
– Какая-то сила.
– Ну вот ты и пошел в метафизику. Ты, Миша, природный шалун, не обижайся, я говорю это в высшем смысле: метафизик, поэт, художник… есть у тебя что-то в этом роде.
Ефим снял свою студенческую фуражку и отер пот с лица.
– Ты очень устал, Ефим?
– Я не могу быть усталым, я должен работать весь день из-за куска хлеба: дома я кормилец. И так ведь живет огромное большинство людей, вот это и есть экономический базис.
– Да, я понимаю, Ефим, я постоянно даже чувствую в себе вину, как шалун, но ведь есть же шалуны соответствующие?
– Ты хочешь сказать: классовая интеллигенция?
– Ну да, что-то вроде этого. Я думаю о себе, что если бы я мог пустить себя куда-то в свою волю, так я не то что к звездам, а и за звезды бы улетел, но что-то меня удерживает, и я хочу тоже всему подвергнуться и пойти изнутри. Вот я знаю, например, что я к чему-то страшно способен. К чему – не определил. Но я нарочно хочу заниматься ненавистной для меня математикой и сделаюсь непременно инженером.
– Это очень легко, – ответил Несговоров, – будешь служить буржуазии, тебе отлично будут платить, если ты будешь даже самым плохеньким инженером.
– Буржуазии! Почему же непременно буржуазии? Я буду служить науке.
– Инженерные науки целиком находятся в руках господствующих классов, и ты будешь делать именно то, что тебе велят капиталисты. Ты хочешь быть механиком?
– Нет, химиком: там все-таки поменьше математики.
– Ну, вот, будешь ты инженером-химиком, посадят тебя на пороховой завод и заставят готовить порох для защиты буржуазии.
– Как, одной буржуазии? А народ?
– На-род… брось ты это, Миша, подумай: из кого состоит народ? Я удивляюсь, как ты не задумался над этим в Сибири: там много ссыльных.
– Там была одна организация у нас, называлась школа народных вождей. Я раньше думал, что они меня не принимают к себе, как родственника очень богатого человека в Сибири, но теперь мне понятно, – я сам не хотел. Это остатки народничества. Через Бельтова я теперь понимаю: мне не субъективно надо войти в организацию, а по закону… Ты понимаешь меня?
– Понимаю: ты ищешь самоопределения в классовом сознании.
– Да, да, чтобы определяло не «я – произвол», а «я – необходимость». Например, мне очень нравится, когда Толстой говорит о крестьянах, но когда он сам начинает пахать, – это противно. Тоже вот и моя Дунечка отдала жизнь свою за народ. Как бы это сделать, Ефим, чтобы не отдавать свою жизнь ни за кого, а в то же время оставаться в законе и необходимости? Скажи, разве инженер не может служить рабочему классу?
– Я думаю, – ответил Ефим, – мы не доживем с тобой до того, чтобы служить рабочему классу специалистами. Оставим всякое спокойствие. Наши дни сочтены. Для колебаний нет времени – туда или сюда. Выбирай… не хочешь умирай обывателем, постепенно.
– Не хочу быть ни обывателем, ни народником.
– Иди с нами.
– С тобой готов, Ефим. Конечно, еще немного подумаю. Скажи, что же делать?
– Ничего особенного мы с тобой сделать не можем против экономической необходимости со стороны, но изнутри много: как разрешается женщина ребенком, так и старая жизнь разрешится новой. А мы призваны облегчить роды – мы акушеры. Ты знаешь, мне очень понравилась эта ваша сибирская школа народных вождей, только нам бы надо устроить школу не народных вождей, а пролетарских.
– Устрой, Ефим, устрой пожалуйста, я первый вступлю. Скажи, что же мне надо прочесть?