Михаил Пришвин - Том 2. Кащеева цепь. Мирская чаша
– Не знаю, Миша, все, о чем ты говоришь, было так давно, мы спорили об этом целые ночи, а в жизни оказалось – все это имеет так мало значения…
– Дунечка, чей этот портрет?
– Это моего брата портрет, ты не видел его никогда.
– Гарибальди, как же… Помнишь, ты любила мне читать из Некрасова:
Жандарм с усищами в аршин,
И рядом с ним какой-то бледный,
Полуиссохший господин.
Я всегда думал, что твой брат и есть этот бледный господин.
– Я теперь Некрасова редко читаю: все у него неверно оказалось, это он воспевает наш собственный мир, но не мужицкий.
– Разве это два мира?
– Раньше я думала, по Некрасову, что один, а теперь, кажется мне, существуют два разные мира. Я себя, ты знаешь, строго сужу, но спроси других, и все тебе скажут, что школы, подобной моей, далеко вокруг нет. Я веду за собой детей, но только пока они дети. После школы большая часть их возвращается к земле, и все забывается, а выдающиеся «в люди» выходят: среди моих учеников уже есть два попа, семь дьяконов и двенадцать полицейских. Спроси в деревне их родителей, и они скажут тебе, что я их ангел-телохранитель. Понимаешь? Они все мое дело понимают материально: дьякон – это не то что мужик, и за это они меня называют не ангелом-хранителем душ, а хранителем тела, каким-то лейб-ангелом. И так все сводится у них к землице, которая не возвышает их, как мы думали, по Успенскому и Некрасову, а уничтожает, вся душа их выходит в реве: «Земли, земли!» Дунечка вдруг спохватилась: не далеко ли она зашла в этой исповеди мальчику?
– Ну, как тетенька? – спросила она. – Все ссорится с Лидией?
– Она собирается выдать ее замуж. Ты как об этом думаешь?
– Тетенька – совершенный ребенок. А ты что с собой думаешь делать? Пойдем-ка в сад, я покажу тебе, какой я вырастила сад за эти годы.
И опять Алпатову в цветущем саду стало пахнуть порошей, будто каждая частица Дунечки, пережив свое назначение, становилась белым хрусталиком.
– Вот эта аллея из ясеней посвящена брату, в молодости он был чистым, как ясень.
– А помнишь, Дунечка, от него было какое-то письмо тогда, и в нем было назначено тебе работать на легальном положении.
– Как же это ты мог тогда схватить, ведь ты был тогда совсем маленьким Курымушкой?
– А у меня память неважная, но что-то, мне кажется, совершается в мире, близкое себе самому, и когда это коснется, то никогда не забудется: это не от памяти. Я запомнил, потому что мне было тебя очень жалко: ты очень плакала, тебе не хотелось работать на легальном положении. Я думал тогда – это Кащей захватил тебя в свою цепь, и мама работала на банк, тоже вместе с тобой плакала, что всю жизнь ей придется работать на банк… Но что же это было тогда? «Народная воля»?
– Почти: «Черный передел».
– А теперь как это существует, как это теперь называется?
– Теперь брат работает тоже на легальном положении и такой раздвоенный, я теперь все связи растеряла, по-моему, они теперь все должны быть на легальном положении.
– Как же все? Ведь Кащеева цепь осталась, значит, непременно должны быть и такие же, какими вы были, ведь куда ни посмотришь, все какие-то связанные, одна только Маша, Марья Моревна, и была и осталась свободной. Дунечка, я скажу тебе свою тайну, или нет, – какое-то предчувствие мое: мне кажется, что когда-нибудь я все пойму сразу, и не по книгам, а через женщину…
Дунечка посмотрела на него внимательно. Миша не покраснел, а тоже смотрел на нее во все глаза.
– Я не знаю, – ответила Дунечка, – откуда у тебя романтизм взялся: такая у нас проза… Разве вот только Маша… Но ты совсем не знаешь женщину, ты присмотрись, это такой узкий круг.
– Я не про это: это все Кащеева цепь, а не сами по себе люди.
Дунечка задумалась и глубоко вздохнула. – О чем ты думаешь, Дунечка?
– Я думаю, какое все-таки несчастье родиться женщиной, если бы я могла быть мужчиной!
Огонек вспыхнул в глазах ее, и на мгновение она стояла совершенно такая же, как в те, – казалось Алпатову, – отдаленные времена, когда она, бывало, греясь у печки в зимние вечера, сжимала свои маленькие кулачки на царя.
Пока Дунечка с Мишей Алпатовым прогуливались в саду, на крыльце школы собрались деревенские бабы. Увидев баб, Дунечка скоро вошла в школу и сказала:
– Сейчас, Миша, я их отпущу, а ты вот посиди у меня в комнате, почитай последнюю книжку журнала, тут есть интересная статья о новом движении в молодежи.
Миша взял книгу и начал читать статью, которая начиналась словами:
«Теперь всюду вы можете встретить юношу, называющего себя материалистом, но вы не подумайте, что речь идет о философской системе в общеизвестном смысле, юноша называет себя последователем материализма экономического…»
Алпатов с трудом мог следить за мыслью автора, потому что за словами пряталась какая-то неизвестная жизнь, и особенно трудно было, когда автор начал с кем-то спорить в формах условной журнальной полемики.
«Вот бы спорить научиться, – подумал Миша, – отчего это я спорить не умею?»
Он вспомнил свои попытки в гимназии спорить. Всегда оказывалось, что его запала хватало только до первого натиска противника, после чего он думал: «А может быть, и тот прав, с другой стороны?» – и отступал, затаивая свое убеждение и сохраняя мысль противника для разговора с самим собой.
С трудом и скукой читал Миша, а из другой комнаты ясно доносилась к нему беседа Дунечки с бабами: одна принесла какие-то вещи, чтобы укрыть их от пьяницы-мужа, спрашивала Дунечку совета, как ей жить с пьяницей; другая просила капель от постоянных болей в животе; третья звала на крестины…
Мише вспомнились бабы у старца Зосимы из Достоевского и то же самое, как рассказывала мать о бабах у отца Амвросия в Оптиной пустыни, и он подумал:
«Им нужен не учитель в школу, а старец, и они сделали себе его из Дунечки и очень радуются, что ее лучшие ученики идут в дьяконы и в полицейские. Она хотела их переделать, а они ее переделали. Вот почему она такая грустная и о всем говорит иронически».
Он думал это, слушая и в то же время читая статью.
«Жив, жив!» – кончалась статья. Это значило, что автор еще жив со своими убеждениями народника, а юноши-материалисты нового ничего не говорят.
«Старик, должно быть», – подумал Миша.
Дунечка покончила с бабами.
– Ну, я пойду, – сказал Миша. Дунечка пошла его проводить.
– Автор этой статьи, – спросил Миша, – из той же группы народников, как и вы были?
– Почти из той же, – ответила Дунечка.
– И тоже работает на легальном положении?
– Я не знаю, что он теперь делает. То, о чем мы думали, не приходится к жизни… Лучше скажи, что ты с собой думаешь делать?
– Вот и не знаю, Дунечка, я очень мучусь и не могу решить… Я желал бы сделаться инженером, но не хочу оставаться в своей скорлупе. Меня влечет это нелегальное как было у вас, и хочется, чтобы потом увидеть заграницу…
– А что за границей?
– Мне представляется за границей какой-то открытый путь. Вот у нас неправильная жизнь: легальная ненастоящая и нелегальная страшная, как бы найти ясный путь… Нет, я ничего еще не решил о себе. Ты никогда не видела этих новых материалистов экономических?
– Где тут мне увидеть новое. Я читала статью и думала о наших мужиках: вот кто настоящие-то экономические материалисты.
Миша хотел крикнуть: «Где же то настоящее, из-за чего ты живешь в такой глуши?» Но, когда посмотрел на Дунечку, ему стало жалко ее, и он мог только проститься.
– Куда же ты?
– В город к нотариусу: будем землю делить.
И зашагал по большаку, унося от Дунечки что-то светлое, чистое, но с холодком, как бывает в комнатах при первой зимней пороше.
АкушерыПо пути к нотариусу была почта. Вздумалось зайти взять сельскую корреспонденцию, и когда он подошел к решетке, за которой, как в клетке, сидел молодой человек, вдруг тот страшно обрадовался, назвал его «Мишка» и вышел из клетки.
– Ну, как живешь? – спросил он, будто встретил родного брата.
Миша, не узнав чиновника, в первый момент не признался, ему показалось это обидным для неизвестного, встречающего его, как родного. «Авось, подумал, – из разговора определится», – и подал, дружески улыбаясь, руку. Они стали возле окна.
– Ну рассказывай, рассказывай, – говорил неизвестный, – как живешь?
– Да ничего себе, живу, – ответил Алпатов, дружески улыбаясь совершенно не известному ему человеку.
– Ты, я слышал, в Сибири кончил гимназию. А я вот с тех пор служу на почте, ты ведь этого не знал: после тебя, тоже за озорство, выгнали и меня, а потом Голофеева.
– Черт знает что! – воскликнул Алпатов, вдруг узнавая товарища, – да ведь ты Малофеев!
– Ну, вот, – обрадовался Малофеев, – ты не узнал меня, то-то я смотрю, ты какой-то связанный. Ведь ты у нас тогда прямо революцию в гимназии начал, и, знаешь, я тебе скажу: так это до сих пор продолжается. Голофеев у нотариуса служит, а линию свою ведет крепко. Несговоров – студент, выслан сюда под надзор.