Александр Яковлев - Голоса над рекой
"Возьми и нам такое". Он услышал, махнул рукой: "Да замолчи ты!". Разозлился.
"Ну и зря", - сказала она.
Он взял сверток, и они пошли из универмага к своей машине. "Ты почему такой вредный?" - спросила она. "Ах, да замолчи ты, ради Бога! На гроб берут!"
...Один раз, когда они собирались на работу, она увидела его в прихожей - через открытую дверь спальни, где одевалась. Он был уже одет, так как выходил пораньше - прогреть машину. Он не видел ее. Она же видела, как он старательно и очень серьезно надевал на пальто через плечо и большой живот выменянный планшет, который в общем-то ему и не был особо нужен, как сдвигал его с живота на правый бок и как, довольный, пошел...
Вспомнилось, как после очередной бессонной ночи она сидела в их средней комнате, кабинете, и что-то выписывала из книги. Было тихо. Вдруг из кухни раздались звуки радио. Они, хотя и были негромкими, раздражали ужасно. Все раздражало после этой ночи. И тут раздался еще один звук, тоже из кухни и тоже страшно раздраживший ее, тем более, что она не понимала, что это за звук был.
А это был звук его бритвы.
"Какое счастье, - думала она сейчас, стоя возле него, - он бреется!"
Он - бреется.
БРЕ-ЕТ-СЯ!
"БРО-ЕТ-СЯ"!! И внезапно звуки бритвы стали большими и заполнили весь мир.
Когда они находились в нейрохирургической клинике Новокузнецка, - она была очень тяжелой после неудачной московской операции и теперь ожидала вторую, которая должна была как-то исправить работу знаменитого профессора - чуть ли не самого главного нейрохирурга страны - муж (в Новокузнецке он был вместе с ней, ухаживал за ней, помогал во всем) читал ей на еврейском стихи Овсея Дриза. Читал и тут же переводил, так как она еврейского не знала. Он знал, потому что родился и жил до войны в еврейской деревне, где закончил семилетку.
С тех пор он помнил язык, хотя, когда лет 15 после войны открыл на еврейском сборник Шолом-Алейхема, вначале читать не мог, но вскоре все вспомнил и читал хорошо, а вот говорить на еврейском ему больше не пришлось, - родителей и всех его родных в 41-м расстреляли немцы, а теща, хотя и помнила много еврейских слов и многое понимала, говорить не могла. А больше никого почему-то на его пути не встретилось, с кем можно было бы поговорить...
Он хорошо знал и украинский, потому что десятилетка у них была уже украинской, да и жили они с украинцами, дружили с ними - большое украинское село было совсем рядом, через речку; неплохо, тоже со школы, помнил немецкий, так что в армии раз был даже переводчиком, а когда после войны жил в Ташкенте, довольно быстро обучился узбекскому.
А вот жена к языкам была неспособна.
Взять с собой в Новокузнецк сборник Дриза решила она, потому что любила его, зная, конечно, на русском, и любила, как муж читал на еврейском, и, главное, как переводил. Тут у него появлялось большое и особое обаяние, которое в обычной жизни ему как раз не было так уж свойственно.
Этот сборник, красиво изданный, с портретом и суперобложкой случайно купила старшая дочь - прямо накануне их отъезда. Дриз в высоком черном свитере был похож на Высоцкого. С тех пор она навсегда запомнила одно стихотворение и сейчас, прислушиваясь к дыханию мужа, механически повторяла строчки из него:
"Ломир зих швэрн, Шарл"*, "А мэнч аф а мэнчн дарф гофн"...** Все стихотворение в дословном переводе мужа звучало так:
Давайте себе поклянемся, Шарл,
Если такое случится,
Когда тебе захочется плакать,
Чтобы мне не хотелось смеяться.
Давайте себе поклянемся, Шарл,
Человек на человека должен надеяться
Если у кого-то что-то заболит,
Пусть другой не сможет уснуть.
У него никогда не было бессонницы, он всегда спал хорошо: только ляжет и спит.
Просто у него как-то не выходило нормально спать.
7 лет армии, включая 4 военных года, а он радист первого класса - какой сон!..
Со студенчества уже ночные дежурства - медбрат в неврологической клинике, а там всегда тяжелые постельные больные... ну а потом - хирургия. А какая хирургия без ночных дежурств! Да и семья уже была - четыре человека, вскоре пять, а зарплата у них с женой небольшая, совсем, можно сказать, маленькая...
Бывало, он брал по 12, по 14 ночных дежурств в месяц, а хирургия у них экстренная круглосуточно и круглогодично и - вместе с травмой. А об отгулах тогда и речи не было.
И выходило, что когда он дежурил в ночь, днем у него была обычная, своя, работа:
плановые операции, перевязки, обходы... А потом сразу - эта ночь... С утра же и весь день после - снова своя работа... 36 часов подряд...
И так - почти через день.
Он еще старался и все суточные праздники брать, так как праздники оплачивались вдвойне. Да и любил он свою работу, всю ее любил, и дежурства тоже, да и здоровый был, молодой.
Когда он приходил домой, он, бывало, не шел есть, пока не расскажет теще, какие операций сегодня сделал и как сделал - каким методом-способом, как резал, как шил - каждый шаг. И даже рисовал все на листке - весь ход операции. Теща надевала очки, садилась, если до того, скажем, лежала, и молча, внимательно слушала, смотрела рисунок.
Она знала всех его больных по фамилиям и судьбам.
...Ах, сон!.. Он часто говорил жене: "А ты полюби свой сон! Ты же свой собственный сон не любишь! Снотворные!.." Она сердилась, но понимала, что муж был прав. А он...
Когда, бывало, на самом сне тихонько скажет ему няня: "Вставай давай, вострый (острый) привезли", - он вскакивал, словно не спал, и бежал в приемный покой, а после операции, если она была, снова засыпал в дежурке мгновенно и мертво, хоть и на полчаса, пока снова не приходила няня... Так и осталось на всю оставшуюся жизнь: мгновенное засыпание-просыпание, "мертвый" сон...
Когда он прочел это стихотворение про Шарл, он так изумился, так разволновался вдруг, как будто другие стихи Дриза - седые матери, баюкающие Бабий Яр, желто-красно-зеленая процессия шутов, идущая фиолетовой улицей с прахом Короля Лира на плечах - не изумляли, не рвали душу! Но ЭТО так лично коснулось его, так точно другой человек сказал о НЕМ, и, главное, сказал такими простыми, обычными словами, так сумел отразить тот их момент, что он, когда переводил, до того волновался, что вначале вообще ничего не мог перевести, а потом, когда все же перевел беспомощно так развел руками: ну да, мол, конечно, как же можно уснуть, когда "у кого-то что-то заболит"!.. У КОГО-ТО...
А у нее - какие же боли тогда были! А лабиринтопатия! Ни одного движения головой она не могла сделать, чтобы не возникла черная чернота такое быстрое было вращательное головокружение, что она вообще переставала что-либо видеть. Вот он и привез ее, безнадежную, в Новокузнецк. Но здесь никто не обнадежил его, здесь ему просто сказали о крайне серьезном положении жены и в связи с этим о необходимости второй операции на позвоночнике - по жизненным показаниям, - рискованного, но единственного сейчас шага, и разъяснили суть операции.
...Вместо "Шарл" он порой переводил "Шура", хотя точно не знал, не был уверен, что Шарл действительно в переводе Шура.
Стихи он читал жене не в промежутках между болями - промежутков не было, - он читал их ВМЕСТЕ, - ведь она жила ДВУМЯ ЖИЗНЯМИ, поэтому такое было возможно...
А как легко он не спал тогда!..
Когда он вернулся из кардиосанатория и считался уже как бы здоровым долго еще была слабость, потливость противная, серость лица и голубизна губ, усталость быстрая... Ведь вот же - и не работал столько, и отоспался, как никогда за свою жизнь, да и инфаркт был не трансмуральный - не обширный, не сквозной, а все равно - вяло шло выздоровление...
Правда, за последние две недели он все же стал крепнуть, он и внучку в первый раз сам выкупал, - когда она из роддома прибыла, и уже довольно много ходил, хотя и медленно или даже с остановками, но ходил, причем с шагомером, купленным по совету санаторных врачей, - вначале по 700 шагов в день, а потом и по 5 и по 7 тысяч.
Шагомер он прикрепил тоненькой цепочкой к брюкам спереди у левой цапки подтяжек, и если кругом было тихо, можно было услышать, как шагомер тихонько постукивает в такт его шагам...
И вот старшая дочь сидит перед разложенным диваном и выкладывает на него подарки и покупки.
У ног ее раскрытый чемодан; другой, закрытый, и две большие мягкие сумки - чуть подальше. Все тут, вокруг нее: мать и сестра по краям дивана, отец в кресле, 9-летний сын рядом со своим отцом, племянница в новой красивой колясочке - спит...
- Папочка, тебе! Твое любимое! - передаю отцу вино - яркую желто-красную бутылку.
Отец надевает очки, которые всегда висят у него на груди на веревочке и внимательно разглядывает этикетку.
Я смущена, даже озадачена: отец сидит такой нарядный - в новой пижаме, вернее, в новом домашнем костюме.
Костюм этот был куплен сестрой лет 7 назад в Ленинграде, но он так и оставался новым, так как все 7 лет провисел в отцовском шкафу. Я понимала, что костюм был надет не ради меня, так как был уже ношен - ношен сейчас, в мое отсутствие, и был даже ушит с боков.