Владимир Одоевский - Русские ночи
В начале XIX века Шеллинг был тем же, чем Христофор Коломб в XV: он открыл человеку неизвестную часть его мира, о которой существовали только какие-то баснословные предания, — его душу! Как Христофор Коломб, он нашел не то, чего искал; как Христофор Коломб, он возбудил надежды неисполнимые. Но, как Христофор Коломб, он дал новое направление деятельности человека! Все бросились в эту чудную, роскошную страну, кто возбужденный примером отважного мореплавателя, кто ради науки, кто из любопытства, кто для поживы. Одни вынесли оттуда много сокровищ, другие лишь обезьян да попугаев, но многое и потонуло.
Мои молодые друзья также участвовали в общем движении, трудились в поте лица, и хотите ли знать, до чего дошли они? — их история любопытна: будете ли иметь терпение ее выслушать?
Все изъявили согласие. Виктор закурил сигару и важно уселся в креслах; Вечеслав насмешливо наклонился на стол и принялся рисовать карикатуры; Ростислав задумчиво прижался в уголок дивана.
— Видите, — сказал Фауст, — им так же, как вам, досталась по наследству от внуков Адамовых несчастная страсть, слабость, род болезни — смертная охота обо всем спрашивать. Еще в детстве их часто бранили и наказывали, когда они надоедали учителям с вопросами: зачем огонь горит вверх, а вода бежит вниз? зачем треугольник не круг, а круг не треугольник? зачем человек выходит из недр матери лицом к земле, а потом постоянно возводит глаза к небу? и прочее, тому подобное. Тщетно доказывали им, что на свете существуют два рода вопросов: одни, которых разрешение знать нужно и полезно, и другие, которые можно отложить в сторону. Такое разделение казалось им весьма рассудительным, весьма сподручным для жизни, даже весьма логическим; а между тем душа их не умолкала.
Странны им казались пошлые фразы старого и нового язычества:* «счастие человека невозможно! истина не дана человеку! постигнуть начальную причину вещей невозможно! сомнение — удел человека! нет правила без исключений!».
В истертых листках одной старой забытой книги юношам встретилось наблюдение, сильно их поразившее. — С сим словом Фауст вынул из старого портфеля листок, на котором было написано следующее:
«Не напрасно человек ищет той точки опоры, где могли бы примириться все его желания, где все вопросы, его возмущающие, могли бы найти ответ, все способности получить стройное направление. Для его счастия необходимо одно: светлая, обширная аксиома, которая обняла бы все и спасла бы его от муки сомнения; ему нужен свет незаходимый и неугашаемый, живой центр для всех предметов, — словом, ему нужна истина, но истина полная, безусловная. Недаром также в устах человека сохранилось поверье, что можно желать только того, что знаешь; одно это желание не свидетельствует ли, что человек имеет понятие о такой истине, хотя не может себе отдать в ней отчета? иначе откуда бы этому желанию пробраться в его душу? Одно это предчувствие полной истины не свидетельствует ли, что есть какое-то основание для этого предчувствия, как бы ни было оно темно и сбивчиво, как бы ни было похоже на грезы или на тот обман чувств, когда шарик под скрещенными пальцами кажется нам раздвоенным, что, однако же, дает нам убеждение в том, что шарик действительно существует.
Равное объемлется равным; если существует влечение, то должен быть и предмет привлекающий, предмет одного сродства с человеком, к которому тянется душа человека, как предметы земной поверхности притягиваются к центру земли; потребность полного блаженства свидетельствует о существовании сего блаженства; потребность светлой истины свидетельствует о существовании сей истины, а равно и то, что темнота, заблуждения, сомнение противны природе человека; стремление человека постигнуть причину причин, проникнуть в средоточие всех существ, — потребность благоговения, — свидетельствуют, что есть предмет, в который доверчиво может погрузиться душа; словом, желание жизни полной свидетельствует о возможности такой жизни, свидетельствует, что лишь в ней душа человека может найти успокоение.
Грубое дерево, последняя былинка, каждый предмет грубой временной природы доказывают существование закона, который ведет их прямо к той степени совершенства, к которой они способны; с начала веков, несмотря на все пагубные влияния, их окружающие, естественные тела развивались в тысяче поколениях, стройно и однообразно, и всегда достигали до полного своего развития.
Неужели высшая сила лишь человеку дала одно безответное желание, неудовлетворимую потребность, беспредметное стремление?»[7]
Эти вопросы, продолжал Фауст, привели моих искателей к другому, довольно странному: не ошиблись ли люди в истинном пути к влекущему их предмету? или они знали его, но забыли, — и тогда как вспомнить? Вопросы страшные, мучительные для мыслящего духа!
Между тем однажды учитель объявил моим искателям, что они прошли и грамматику, и историю, и поэзию и что, наконец, они будут учиться такой науке, которая решит все возможные вопросы, и что эта наука называется философией.
Юноши были вне себя от изумления и готовы были спросить, что такое грамматика? что такое история? что такое поэзия? Но вторая половина учительского объявления так их утешила, что они на этот раз решились промолчать и исподтишка наготовить многое множество вопросов для своей новой науки.
И вот, один учитель принес им Баумейстера,* другой Локка, третий Дюгальда,* четвертый Канта, пятый Фихте, шестой Шеллинга, седьмой Гегеля. Какое раздолье! Спрашивай, о чем хочешь, — на все ответ. И еще какой! Одетый в силлогистическую форму, испещренный цитатами, с правами на древность происхождения, обделанный, обточенный.
В самом деле, на этом пути наши искатели имели минуты восхитительные, минуты небесные, которых сладости не может понять тот, кого не томила душевная жажда, кто не припадал горячими устами к источнику мыслей, не упивался его магическими струями, кто, еще не возмужавши, успел растлить ум сладострастием расчета, кто с ранних лет отдал сердце в куплю и на торжище ежедневной жизни опрокинул сокровищницу души своей.
Счастливые, небесные минуты! Тогда, для юноши, философ говорит с сердечным убеждением; тогда юноше в стройной системе представляется вся природа; тогда вы не хотите сомневаться, — все ясно! все понятно вам!
Счастливые мгновения, предвестницы рая! зачем так скоро вы улетаете?
Чтоб удобнее преследовать предмет своих изысканий, чтобы поверить его в его развитиях, чтобы достигнуть той цели, которая нарушала сон их и тяготила бдение, мои молодые друзья разделили свои труды: один предался наукам, и главнейшею из них избрал политическую экономию как науку, где теория требует самых осязаемых применений; другой искусствам, и главнейшим избрал себе музыку как искусство, которого язык выражает внутреннейшие ощущения человека, невыразимые словами. Они мнили с этих противоположных пределов деятельности человеческой проследить всю жизнь и встретиться в разрешении тех задач, которые провидение предоставило труду человека.
Изыскателям попадались книги и люди, из которых одни уверяли их, что человечество достигло последней степени своего совершенства, что все объяснено, все сделано и ничего более ни делать, ни объяснять не остается; другие — что человечество не сделало ни шагу со времен своего падения; что оно двигалось, но не подвигалось; третьи — что хотя человечество и не достигло до совершенства, однако в наше время решен по крайней мере вопрос, каким образом отличать истину от бредней, дельное от недельного, важное от неважного; что в наше время уже сделалось непростительным человеку, как говорят, образованному не уметь определить себе круга занятий и не знать цели, к которой он должен стремиться; что, наконец, если человечество может еще подвинуться к совершенству, то не иначе, как следуя тому пути, который оно себе теперь избрало.
Защитники настоящего времени, сверх того, утверждали, что, допуская все несовершенство, которое будто бы естественным образом связано со всеми делами человеческими, все нельзя не признать того, что разбросанные философические системы древних мыслителей ныне заменены стройными системами; что в медицине место недоконченных опытов и сказок заступили стройные теории, где всевозможные болезни человека подведены под разряды, где для каждой приискано приличное название, каждой определен способ лечения; что астрология у нас обратилась в астрономию, алхимия в химию, магическая восторженность в болезнь, излечимую хорошо рассчитанными микстурами; что в искусствах — поприще поэта освобождено от предрассудков, замедлявших полет его, и положены лишь необходимые границы его свободе; наконец, в устройстве общества разве безопасность не заменила прежних смут, и вообще права между народами и частными людьми не определены ли с большею точностью? В самых мелких явлениях общества, даже в одежде, разве просвещение не устранило всех прежних нелепых требований, которые столько же, как и тогдашние мнения, связывали всякое движение и делали сходбища людей тягостною работою? А книгопечатание? А паровые машины? А железные дороги? Разве не раздвинули они круга деятельности человека и не показывают славных побед, одержанных им над противоборствующей ему природой?