Федор Кнорре - Одна жизнь
Спуск утомителен, все они немолоды и истощены. Дойдя до удобных кресел партера, не сговариваясь, присаживаются отдохнуть.
В зале темно, только в концах громадного зала горят две слабые лампочки. За высоким порталом сцепы с поднятым занавесом черно и просторно, как безлунной ночью на городской площади. В густом сумраке потолка иногда на мгновение вспыхивает цветным огоньком хрустальный подвесок люстры.
Василий Кузьмич откидывается на спинку мягкого кресла и кладет руки на подлокотники. Ладони ощущают знакомое прикосновение бархата. Знакомого, слегка потертого театрального голубого бархата. Даже на ощупь, в темноте он чувствует его голубым. Осторожно подносит руку к лицу и слышит еле уловимый лапах тонкой пыли и надушенной кожи множества женских рук, лежавших на этих бархатных ручках. И вдруг на мгновение видит все.
...Только что, медленно тускнея, угасла люстра под потолком, засветились красные огоньки у входных дверей, и свет рампы праздничным сиянием подсветил снизу тяжелую бахрому уже волнующегося, готового подняться занавеса, за которым чувствуется затаенное движение последних приготовлений. Среди быстро стихающего говора, шелеста афиш и платьев слышится сухой стук дирижерской палочки. И сам Василий Кузьмич, гладко выбритый, официально подтянутый и корректный в своей тужурке с бархатным воротником, с пачкой программок в руке, неслышно и торопливо проводив последних запоздавших, возвращается на свое место у дверей центрального входа партера.
Он здесь хозяин, один из многих работников, чьими трудами слажено сейчас начинающееся действие.
Мягко потирая руки, по-хозяйски оглядывая зал, он с наслаждением ощущает знакомую, любимую атмосферу порядка, благоговейной тишины, сосредоточенности и общей стройной налаженности громадного сложного дела. Ему кажется, что эти минуты похожи на последние мгновения перед отплытием большого корабля.
И вот корабль ожил, двинулся с места и начал плавание: зазвучала музыка, всколыхнулся и плавно взлетел занавес, пахнув ветром в лица, и в зале стало светло от солнца, заливающего кусты и колонны усадьбы Лариных...
Переглянувшись, старики со вздохом поднимаются и продолжают обход.
Василий Кузьмич находит в связке нужный ключ и отпирает железную дверь склада бутафории. Длинными рядами теснятся на полках золотые ковши, греческие амфоры и блюда с виноградными кистями и ярко раскрашенными яблоками, окороками и жареными картонными кабанами. Сверкают фальшивыми камнями рукоятки мечей, шлемы с золотыми орлами, алебарды, чеканные медные щиты. Тут хранится все, начиная от пистолета Германна и чернильницы Татьяны до лебедя Лоэнгрина и Золотого Петушка...
Тишина. Сырой холод. Темнота. Но все в порядке. Они запирают двери и идут в костюмерный склад.
Сундуки, длинные ряды вешалок, где хранятся боярские шубы, черные плащи волшебников, царские одежды и хитоны фей, лохмотья санкюлотов, стрелецкие кафтаны и мундиры фантастических балетных государств.
Наконец осмотр окончен, имущество принято в целости, и кольцо с ключами передано Анохину. Василий Кузьмич возвращается в комнату коменданта театра.
Близоруко поднося к глазам, он раскладывает отсырелые бумаги и письма. Вот еще два новых письма: опять Истоминой в адрес театра.
Василий Кузьмич собирает в пачку все письма Истоминой, их семь штук. Они начали приходить после заметки в газете "Двадцать пять лет деятельности". Неужто двадцать пять? Он отлично помнит Истомину. Точно вчера он видел ее совсем молоденькой. И вот - двадцать пять.
Все стены комнаты завешаны фотографиями. Мефистофели с дьявольским изломом бровей, беленькие Снегурочки, Демоны с черными провалами глаз, Джульетты в шапочках, вышитых жемчугом, Шемаханские царицы, Олоферны со смоляными курчавыми бородами, Лоэнгрины и Шуйские, Онегины, Любаши и Радамесы...
"Бедные вы мои арапчики, русалочки и чертики, - печально думает Василий Кузьмич. - Где-то вы все теперь? Где ваше сказочное царство? Волшебные ваши голоса? Осталось ли от вас хоть что-нибудь? Или и вы погибли под развалинами после взрыва фугаски, замерзли, умерли от голода?.. Зачем же тогда все это было? Зачем и я был? Неужели все это можно уничтожить?"
А где же тут Елена Истомина?.. Ага, вон то молодое, такое внимательно-радостное лицо между Борисом Годуновым и Травиатой - это она... Подумать только. И он может захватить эти письма, добраться как-нибудь до окраины города и увидеть ее живое, знакомое лицо, хоть одно из этих бесконечно милых его сердцу лиц!
...Мелкими, пошаркивающими шажками Василий Кузьмич не спеша подвигался вперед вдоль длинных улиц, переходил площади и несколько раз, добравшись до какого-нибудь тихого переулка, присаживался отдохнуть. Наконец высокие городские дома остались позади, потянулся пригород, и в конце улицы блеснула солнечная рябь реки.
Ступая по грудам битого кирпича, он прошел под воротами и остановился. Перед ним была обожженная кирпичная пустыня. Печные трубы стояли, как памятники над прахом убитых домов. Он ничего не узнавал вокруг. Если б не река, он подумал бы, что попал в совсем незнакомое место. Оступаясь на кирпичных обломках, он обошел громадную яму, залитую желтой водой, в которой купались ржавые витки колючей проволоки.
"Неужели дома больше нет? - подумал он, осматриваясь с тоской. - А что удивительного? Разве бомбежки кончились? Разве и сегодня не продолжают гибнуть люди с надеждой в сердце, едва ожившей от весеннего света и тепла, как гибли без надежды в зимнюю стужу и темень?.."
Лучше всего выйти к самой реке и оттуда осмотреться. Хоть река-то осталась на своем старом месте!
Продираясь через кусты, он двинулся прямо к воде, и наконец ему встретился живой человек. Какая-то девочка, закутанная в большой платок, медленно шла, опустив голову, глядя себе под ноги, ему навстречу.
Он спросил у нее, цел ли дом, где раньше жили актеры. Девочка сказала, что цел.
- А как туда пройти, ты не знаешь?
Девочка подняла голову, улыбнулась и сказала:
- Пойдемте, я покажу.
Она повела его по дорожке, они вместе вышли на полянку, и он увидел дом. С реки его сразу было видно.
- Вы кого там ищете? - спросила девочка. Голос у нее был чем-то похож на детский, но все-таки не детский. Василий Кузьмич посмотрел ей в лицо, закутанное платком, и ему показалось, что она взрослая, может, даже не совсем молодая.
- А вы что? Тоже в этом доме живете? Мне бы нужно Истомину. Артистка была... я говорю. До войны, говорю, была артистка.
- Ах, она вам нужна? Вы ее знали тогда... Ну, когда она... была?
Василий Кузьмич, не отвечая, только значительно усмехнулся, немного свысока.
- Заходите, - сказала она. Они подошли к веранде с выбитыми стеклами. - А кем вы работали - билетером? Я по куртке вашей вижу. Да? Я так и подумала. А как фамилия ваша?
- Меня почему-то по фамилии мало знают. Вы ей скажите: Василий Кузьмич пришел.
Они как раз подымались по ступенькам, и она быстро обернулась, будто споткнулась, при его словах.
В большой прихожей, куда она его ввела, стоял рояль, без крышки и без ножек, вместо которых были подложены кирпичные столбики. На пюпитре стояли развернутые ноты.
Василий Кузьмич подошел к роялю, нагнулся и, напряженно моргая, близоруко заглянул в ноты. Когда он снова выпрямился, его серое от усталости и слабости лицо просияло и разгладилось.
- Ихние? Я вижу, что ихние!
- Да, - сказала она странным голосом.
- Поет?
- Плохо.
- Ну, это вы, видно, сильно много понимаете, - злобно огрызнулся Василий Кузьмич и враждебно отвернулся.
- Садитесь вот сюда, - сказала она, показывая на плетеное кресло. Сама она села прямо напротив и сняла платок, отбросив его на плечи.
Василий Кузьмич нехотя сел, искоса посматривая на нее, все более удивляясь ее пристальному взгляду. Потом он увидел ее глаза, устремленные прямо на него, быстро наливавшиеся слезами. Она улыбалась и точно все ждала от него чего-то. И тут, всплеснув руками, он вдруг закричал своим слабым голосом:
- Что это со мной? Елена Федоровна! Разум помутился в старом дураке. Глаза заслонило...
- Что там заслонило, Василий Кузьмич! Постарела...
- Да ну вас!.. Да ну вас!.. - прикрикивал, ожесточенно отмахиваясь от ее слов, как от мух, Василий Кузьмич, хватая обеими руками ее руку и мокро целуя, мотая сокрушенно головой и опять целуя, пока она насильно не подняла ему голову, чтобы поцеловать в лоб.
Они долго сидели в креслах друг против друга, оба расстроенные, с красными глазами, взволнованные и обрадованные, точно встретившиеся нечаянно после долгой разлуки родные, без конца говорили о театре, вспоминали людей, даже размечтались о том, как бы было замечательно взять да и организовать какой-нибудь небольшой концерт, а то вдруг и спектакль в старом голубом зале, назло войне, фашистам и всем чертям. Оба воодушевились и прощались радостно, сговариваясь теперь обязательно не терять друг друга из вида.